Но Дант нас не научит орудийности: он обернулся и уже исчез. Он сам орудие в метаморфо-зе свертывающегося и развертывающегося литературного времени, которое мы перестали слышать, но изучаем и у себя и на Западе как пересказ так называемых "культурных формаций".
Здесь уместно немного поговорить о понятии так называемой культуры и задаться вопросом, так ли уж бесспорно поэтическая речь целиком укладывается в содержание культуры, которая есть не что иное, как соотносительное приличие задержанных в своем развитии и остановленных в пассивном понимании исторических формаций.
["Египетская культура" означает, в сущности, египетское приличие; "средневековая" - значит средневековое приличие. Любители понятия культуры [несогласные по существу с культом Амона-Ра или с тезисами Триентского собора,] втягиваются поневоле в круг, так сказать, неприличного приличия. Оно-то и есть содержание культурпоклонства, захлестнувшего в прошлом столетии университетскую и школьную Европу, отравившего кровь подлинным строителям очередных исторических формаций и, что всего обиднее, сплошь и рядом придаю-щего форму законченного невежества тому, что могло бы быть живым, конкретным, блестящим, уносящимся и в прошлое и в будущее знанием.]
Втискивать поэтическую речь в "культуру" как в пересказ исторической формации неспра-ведливо потому, что при этом игнорируется сырьевая природа поэзии. Вопреки тому, что принято думать, поэтическая речь бесконечно более сыра, бесконечно более неотделанна, чем так называемая "разговорная". С исполнительскою культурой она соприкасается именно через сырье.
Я покажу это на примере Данта и предварительно замечу, что нету момента во всей Дантовой "Комедии", который бы прямо или косвенно не подтверждал сырьевой самостоятельности поэтической речи.
Узурпаторы папского престола могли не бояться звуков, которые насылал на них Дант, они могли быть равнодушны к орудийной казни, которой он их предал, следуя законам поэтической метаморфозы, но разрыв папства как исторической формации здесь предусмотрен и разыгран, поскольку обнажилась, обнаружилась бесконечная сырость поэтического звучания, внеполож-ного культуре как приличию, всегда не доверяющего ей, оскорбляющего ее своею насторожен-ностью и выплевывающего ее, как полоскание, которым прочищено горло.
* * *
Незнакомство русских читателей с итальянскими поэтами (я разумею Данта, Ариоста и Тасса) тем более поразительно, что не кто иной, как Пушкин, воспринял от итальянцев взрывчатость и неожиданность гармонии.
В понимании Пушкина, которое он свободно унаследовал от великих итальянцев, поэзия есть роскошь, но роскошь насущно необходимая и подчас горькая, как хлеб.
Da oggi a noi la cotidiana manna...1
(Purg., XI, 13)
Великолепен стихотворный голод итальянских стариков, их зверский юношеский аппетит к гармонии, их чувственное вожделение к рифме - in disio!2
Славные белые зубы Пушкина - мужской жемчуг поэзии русской!
Что же роднит Пушкина с итальянцами? Уста работают, улыбка движет стих, умно и весело алеют губы, язык доверчиво прижимается к нёбу.
Пушкинская строфа или Тассова октава возвращает нам наше собственное оживление и сторицей вознаграждает усилие чтеца.
Внутренний образ стиха неразлучим с бесчисленной сменой выражений, мелькающих на лице говорящего и волнующегося сказителя.
Искусство речи именно искажает наше лицо, взрывает его покой, нарушает его маску.
[Кстати: современная русская поэзия пала так низко, что [сочинять на нее критику] читать иное вслух так же отвратительно, как оказывать услуги.]
Один только Пушкин стоял на пороге подлинного, зрелого понимания Данта.
Ведь, если хотите, вся новая поэзия лишь вольноотпущенница Алигьери и воздвигалась она резвящимися шалунами национальных литератур на закрытом и недочитанном Данте.
Никогда не признававшийся в прямом на него влиянии итальянцев Пушкин был, тем не менее, втянут в гармоническую и чувственную сферу Ариоста и Тасса. Мне кажется, ему всегда было мало одной только вокальной физиологической прелести стиха и он боялся быть порабо-щенным ею, чтобы не навлечь на себя печальной участи Тасса, его болезненной славы, его чудного позора.
Для тогдашней светской черни итальянская речь, слышимая из оперных кресел, была неким поэтическим щебетом. И тогда, как и сейчас, никто в России не занимался серьезно итальянской поэзией, считая ее вокальной принадлежностью и придатком к музыке.
Русская поэзия выросла так, как будто Данта не существовало. Это несчастье нами до сих пор не осознано. Батюшков (записная книжка нерожденного Пушкина) погиб оттого, что вкусил от Тассовых чар, не имея к ним Дантовой прививки.
1 Дай нам сегодня ежедневную манну.
2 Стремление, вожделение.
* * *
Ребенок у Данта - дитя, "il fanciullo". Младенчество как философское понятие с необычай-ной конструктивной выносливостью.
Хорошо бы выписать из "Divina Commedia" все места, где упоминаются дети...
[...Col quale il fantolin corre alia mamma...1
(Purg., XXX, 44)
это он кидается к Беатриче - бородатый грешник, много поживший и высоко образованный человек.]