А что им еще оставалось говорить, старшим? Они ведь были не циники, а добропорядочные люди с потребностью в самоуважении. Согласись они с правотой бунинской злости, им бы пришлось признаться в собственном прозябании. А так выходило, что они – взрослые, умудренные, диалектики, наконец. Бунин недопонял, а они поняли. Интеллигент ведь в переводе с латыни, в числе прочего, и “понимающий”; но Бунин был не интеллигентом, а отпрыском захудалого дворянского рода и дорожил бременем наследственной сословной чести, которая тем и отличается от интеллигентских нравственных понятий, что каким-то вещам в понимании отказывает. А советские подневольные диалектики пытались сохранить лицо, снося, чего “терпеть без подлости неможно”, и себе в оправдание вторили, например, Горькому, обвинившему Бунина в “слепоте ненависти”. Бунин Горькому отвечал на это: “…не слепоту проповедовал я, а именно ненависть, вполне здравую и, полагаю, довольно законную”.
На пятистах страницах бунинской “Публицистики 1918–1953 годов” отчетливо слышны две главные темы: гибель страны и гнев в адрес идейного попустительства этой гибели со стороны просвещенных соотечественников.
Приобретшая тогда популярность теория, что культура и цивилизация враждебны друг другу, судя по всему, претила Бунину. Для него отношения культуры и цивилизации – родственные, причинно-следственные, взаимопроникающие. Более того, уклад и даже комфорт – многочисленные удобные и красивые поезда, пароходы, гостиницы бунинской прозы – одухотворены и не противопоказаны поэзии.
Неслучайно в знаменитом стихотворении Мандельштама ностальгический перечень утраченных навсегда предметов обихода звучит как признание в любви к уже запретной европейской культуре: “Я пью за военные астры, за все, чем корили меня…”
Умный наблюдатель, Бунин хорошо знал свой народ и темноты человеческой психики и задолго до революции догадывался, какой там “хаос шевелится”. Революционные бесчинства, свидетелем которых писатель стал, утвердили его в истинности давних наблюдений. Каково же было Бунину слышать похвалы русской удали, славословия, адресованные стихии разгула, и прочие пагубные благоглупости! И от кого! От подслеповатых теоретиков, от мудрствующих умниц! “И сколько их было таких! И все, уходя с заседаний, яростно продолжали спорить даже и в прихожей и надевали разные или чужие калоши”.