Наверное, после травмирующего опыта, легшего в основу “Конармии”, Бабель, одессит по убеждению, с чувством облегчения писал ядро одесского цикла – “Король” (1921), “Как это делалось в Одессе” (1923), “Отец” (1924), “Любка Казак” (1924) – рассказы, основанные на полуфольклорных городских преданиях и “оперных”, в сравнении с Гражданской войной, злодеяниях. И эти первые четыре рассказа – раблезиански веселы. Случается, что целая сцена обязана своим настроением одному эпитету. Вот люди Бени Крика совершают ночной налет и забивают для острастки скот богача Тартаковского: «…бабы-молочницы шарахались и визжали под дулами дружелюбных браунингов…” Единственное на предложение и парадоксальное прилагательное (“
Фонетисты, вероятно, могли бы вычислить музыкальную формулу бабелевской фразы. Она идеально устроена и подогнана под человеческое дыхание и ритм сердцебиения. Произнесение ее доставляет физиологическую радость. Не зря автор часами ходил, теребя веревочку, нанизывая “одно слово к другому”.
Бабель хотел сочинить жизнелюбивую и ностальгическую книгу про Одессу, город своего детства и молодости, где по окончании жизненных мытарств он собирался доживать “лукавым жирным” стариком, провожающим “женщин долгим взглядом”. Но, в отличие от “Конармии”, написанной на одном дыхании, одесский цикл сочинялся на протяжении десятилетия, и по ходу дела решительно меняются и сам автор, и характеры героев, поэтому у читателя может сложиться впечатление, что под знакомыми именами фигурируют незнакомцы. Персонажи писателей-одесситов и литературные родственники – Беня Крик и Остап Бендер – развиваются в противоположных направлениях: Бендер от главы к главе дилогии делается все человечней и обаятельней, а Беня Крик – деградирует и перестает вызывать сочувствие.
То ли Бабель равнялся на “генеральную линию” 30-х годов, когда “гуляйполе” потеснила дисциплина, то ли и впрямь разочаровался в герое, движимом исключительно страстью. Не знаю. Но веселость автора сошла на нет – улыбка превратилась в оскал, как ни старался писатель снабдить свои наиболее безысходные рассказы, того же “Фроима Грача”, оптимистическим финалом – чем-то вроде переходника-адаптера, облегчающего подключение к советской литературе. И впустую: рассказ все равно был напечатан лишь через четверть века после гибели Бабеля, да и то – в Нью-Йорке.
Содержательно к одесскому циклу примыкает “Закат” (1928) – мрачная пьеса о старении страстного человека и его страстных детях, жестоко обуздавших отца и взявших сломленного старика в заложники, чтобы соседи по околотку не заподозрили неладного. Не так ли и сам Бабель, обузданный наряду с прочими собратьями по литературному цеху, создавал перед западными коллегами видимость идиллии, славословя Страну Советов на Антифашистском конгрессе в Париже?
Бабель не писал притч. Но совершенство его новелл позволяет трактовать некоторые из них и в переносном смысле. Скажем, рассказ “Соль” (1923) получился нечаянным иносказанием о тирании энтузиастических времен и о “попутничестве”. Ведь попутчицу (!) в рассказе убивают не за то, что она везет контрабандную соль – ее везут и другие женщины, – а за то, что везет тайком. Расклад прост: обладатель преснятины считался своим; если в литературном багаже писателя-попутчика “соль” была на виду, автора подвергали групповому товарищескому надругательству; строго возбранялась контрабанда – случай Бабеля. Вот два относящиеся к 30-м годам отзыва современников о Бабеле и его писаниях: «…становится все более ясно, что он чужд крайне революции, чужд и, вероятно, внутренне враждебен. А значит, притворяется, прокламируя свои восторги перед строительством, новой деревней и т. п.” (В. Полонский). Второе: “Как-то я подметил его взгляд. Лукавая мудрость погасла в нем, и глаза смотрели печально и отрешенно, – Бабель был уверен в это мгновение, что никто не наблюдает за ним” (К. Левин).