Иисус обречен на смерть, ему осталось несколько дней. Он молчит, он сосредоточен на немногих оставшихся деяниях. Он поражает громом ни в чем не повинное дерево, от которого он требует невозможного, и это следует понимать как одно из деяний, которые кажутся непонятными, потому что они слишком конкретны. Его поступок не имеет ничего общего с нелепым увеселением царей.
Пора покончить с легендой об опиумных видениях. Опиум питает полусон. Он убаюкивает чувства, возбуждает сердце и облегчает разум.
Я не вижу в нем никаких богопротивных достоинств, если не использовать его для опьянения, как любое другое средство. Единственный его недостаток — неизбежное заболевание. Впрочем, люди иногда умирают и в церкви.
Если от церкви к Богу — прямая дорога, я бы посоветовал идти в церковь Шабли — в Рождественскую ночь там никого нет.
Изыски моего пера. Смутные изгибы предназначенья
Чистый разум не способен ни начаться, ни кончиться. Он никогда не изменяется, а, значит, падение ангелов немыслимо. То есть, оно не имеет смысла, поскольку напоминает обратную съемку в кино. Дьявол, в некотором роде заключает в себе недостатки Бога. Без дьявола Бог был бы негуманным
Существуют дьяволы Сен-Сюльпис.
Мне странно, что де Квинси говорит о своих прогулках и оперных спектаклях{182}
, поскольку достаточно лишь сменить позу, изменить освещение, как внушительное выстроенное спокойствие будет порушено.Курить вдвоем — чересчур. Курить втроем — сложно. Курить вчетвером — невозможно.
Письма вызывают у меня отвращение, и мне захотелось зайти за границы писем и прожить свое произведение. В итоге произведение пожирает меня, оно обрело жизнь, а я умираю. В конечном счете, произведения делятся на две категории: на оживляющие и убивающие.
Однажды один наш писатель, которого я упрекаю в том, что он пишет книги, пользующиеся успехом, но никогда не описывает себя, подвел меня к зеркалу. «Я хочу быть сильным, — сказал он. — Посмотрите на себя. Я хочу есть. Я хочу путешествовать.
Мыслящий тростник! Страдающий тростнике! Кровоточащий тростник! Ну вот, я и пришел к мрачному умозаключению: если не хочешь превратиться в литератора становишься перьевой ручкой.
Вечером обычные нервнобольные утихают. Нервнобольные опиоманы — заводятся.
Тут мне годится любая книга, которая перепадает от сиделок. Прочел «Сын д’Артаньяна» Поля Феваля. Атос и сын д’Артаньяна неожиданно сталкиваются лицом к лицу. Я расплакался. И мне совершенно не стыдно. Потом обнаружил фразу: «Окровавленное лицо было покрыто черной бархатной маской» и проч.
Неужели Барон де Сувре, после всех сражений и купаний, все еще в маске? Разумеется. Сувре носит черную бархатную маску. Таков его персонаж. В этом секрет величия Фантомаса. Авторы эпопей не стесняются измышлять события и даты, следуя Гомеру, с его географией и превращениями.
Лечить надо не от опиума, а от ума. С 1924 года у меня остались только то, что я создал в заключении.
В книгах должны быть пламя и тень. Тени меняются местами. В шестнадцать лет мы проглатываем «Дориана Грея». Потом книга начинает вызывать смех. Мне случалось ее перечитывать, обнаруживать очень красивые тени (например, эпизод с братом Сибиллы Вейн) и тогда я понимал, насколько мы ошибались. В некоторых книгах тени неподвижны; они пляшут на месте: «Молли Фландерс», «Манон Леско», «Пан», «Пармская обитель», «Блеск и нищета куртизанок», «Гэндзи»{183}
.Официальные критики твердили в один голос, что «Самозванец Тома» рассказывает о придуманной войне, и что ясно видно, будто я там не был. Однако в книге нет ни единого пейзажа, которого я не видел бы, и не единой сцены, которой я не прожил. Подзаголовок: у истории два прочтения.
Они считают снег, лежащий на земле под ногами Тома, и нахлынувшие видения пошлым дурновкусием. Фронтовику обидно.
Я ушел с войны, когда однажды ночью в Ньюпорте я понял, что мне это нравится. Мне стало противно. Я позабыл о ненависти, правосудии и прочем вздоре. Я увлекся друзьями, опасностями, неожиданностями, прострацией. Сразу после сделанного открытия я постарался уехать, сказавшись больным. Я хранил это в тайне, как лети, затеявшие игру.
Нам, поэтам, свойственна мания истины, мы стремимся в подробностях поведать то, что нас поразило. «Вас уже вполне достаточно!» — извечная похвала нашей точности.
По восторженному недоверию к нашей точности, с которой мы описываем повседневные, доступные всем зрелища, можно представить, насколько честность наших отчетов вызывает доверие к тому, что можем увидеть только мы.
Поэт не требует восхищения, он хочет, чтобы ему верили.
То, чему не верят, остается орнаментом.
Красота медленно спешит. Она сбивает с толку сплавом несоединимого. Шаг назад — и нечеловеческая смесь приобретает видимость чего-то человеческого, становится возможной и благородной. Из-за подобного компромисса публика считает, что слышит и видит классиков.