Второй самоцветной украсой Волги считают реку Унжу. Течет она от северного Судая через Кологрив на град Юрьевец-Повольский. Течет вровень с Ветлугой, только верст на сто левее.
Третий привесок ожерелья — мятежный староверческий Керженец. Четвертая украса — река Кострома. Она крайняя в ожерелье, от Солигалича до Костромы вьется, петляет в таких диких дебрях, где только и скрываться мятежному, беглому люду.
Сюда и направил стопы неутомимый разинский посланец. За пазухой у него охранная грамота боярина Хитрово, а в голове повеление мятежного атамана — разведать галичские места, донести северному черному люду мысль о том, что зреет на Волге бунт и поднимает крепостных мужиков на убиение бояр, воевод и помещиков донской казак Стенька Разин.
В селе Никольском у Янки Бочкова пробыл он недолго. Сбнл-сколотил охранную сотню, получил пищали и бердыши и взялся за дело. Не столько охранял владения Богдана, сколько разыскивал в лесу разбойные ватажки, настраивал их на мятежный лад, читал грамоту Стеньки. По весне прибежал на Ветлугу казак Васька Сидоров, нашел Илейку и передал новое повеление атамана — узнать, куда сошлют Никона, сходить к нему и твердо звать на святое дело. Приказ есть приказ — ар азу же послан был в Москву расторопный мужик из сотни по имени Дениско. Тот, возвратившись, сказал — патриарха увезли в Ферапонтов монастырь на Белозеро. Тут уж и думать было нечего — Белозеро от Галича не так далеко.
Увел Илейка охранную сотню в глухие леса, атаманом над ней оставил Софрона Головина, мужика из деревни Корелихи. Озоровать ватаге не велел, приказал сидеть смирно, ждать его возвращения. Сам поехал на Белозеро.
2
С Белозерья тянуло холодом, по ночам сильно примораживало, но весна упрямо наступала на Ферапонтов монастырь. Днем над двором поднималось солнышко, согревало землю, снег рыхлел, оседал серыми пластами на мокрую глину. С келейных крыш свешивались ледяные сосульки, слезились говорливой капелью.
Степанко Наумов — царский пристав — лежал на прошлогодней прелой соломе и грелся на солнцепеке. Великая лень и весеннее томление обуяли молодого пристава. Не только пошевелить рукой, голову повернуть не хотелось. Лестница в полуподвальную патриаршью келью, оконце с решеткой намозолили Степанке глаза. Двум приданным Наумову стрельцам хорошо — они караулят ссыльного патриарха поочередно, ночью. Спят как сурки. Себе пристав взял дневной черед и раскаялся. Раньше, в первые годы, было лучше — через оконце говорили они с узником о разных разностях и время проходило быстро. Теперь Никон озлоблен, день и ночь пишет царю письма, бумаги и чернил перевел уйму. Со Степкой бранится матерно. Да и забранишься, пожалуй. Сколько царю писем послано, а послабления нет. Раньше, бывало, позволялось Никону принимать в келье людей, самому ходить в храм. Пришел царский указ: на ночь келью замыкать и чтоб ни туда, ни оттуда никого, ни-ни. Велено пускать только слуг, кои ему приданы, и более никого. Чем больше пишет Никон писем, тем строгости жесточе. Раньше допускались к нему священники: дьякон Гавриил, монахи Еремка да Демьянко. Теперь велено пускать только монахов.
В полдень Степка забеспокоился. В келью прошмыгнули монахи Еремка и Демьянко — принесли обеденную трапезу, а ему, приставу, стрельцы почему-то еду не несли, хотя время давно приспело. А у Степки кишка кишке кукиш кажет. На голодное брюхо пришла досада. Никон сидит в заточении за грехи перед богом, за вины перед государем, а он-то, Степка Наумов, за что?! В зной, мороз, в пургу торчи около кельи, смотри, следи, доглядывай. А в Москве жена молодая, сын малолетний…
По лужам зашлепали, Степка скосил глаза, увидел — стрелец тащит котелок со щами. От сердца отлегло, хотел побранить служивого за мешкотность, раздумал.
Похлебав щей, пристав еще более разморился, его потянуло на сон. Очнулся в сумерки, заслышав шаги, — в келью снова пробирались Еремка и Демьянко, тащили владыке ужин. Проводив монахов глазами, Степка подумал: «Непогоды вроде пет, а монахи почему-то головы закрыли? И один вроде не Демьянко, а чуть повыше. Надо бы встать, проверить, да лень-матушка навалилась, не стряхнешь ее, сладкую, никак. Опять, наверно, как в минувший раз, монашку Никону ведут. Если Еремка выйдет один — телицу эту застукаю», — подумал Степка. Но вскоре из кельи выскочили двое, пристав успокоился, навесил на келью замок, закрыл ставень оконца и, сдав караул подошедшему стрельцу, ушел.
Стрелец залез в будку, поставил бердыш меж колен и приготовился ко сну. Знал, что Никон никуда не денется.
…Как только пристав задвинул ставень, Никон зажег свечу. За время заточения патриарх сильно сдал. Широкая и густая борода поредела и поседела. Могучая грива осталась, но волосы от грязи и долгого сидения в затхлости пожелтели. Лицо осунулось, приняло восковой оттенок, глаза запали глубоко. Прежним остался только голос — сочный, густой. Никон поднял свечу, подошел к нише в глубине кельи, сдвинул занавеску:
— Выходи с богом, казак.