Теперь Цезарь опять Шухову задолжал.
С хлебом и с ножами разобравшись, следующим делом вытащил Шухов кисет. Сейчас же он взял оттуда щепоть, ровную с той, что занимал, и через проход протянул эстонцу: спасибо, мол.
Эстонец губы растянул, как бы улыбнулся, соседу–брату что–то буркнул, и завернули они эту щепоть отдельно в цыгарку — попробовать, значит, что за шуховский табачок.
Да не хуже вашего, пробуйте на здоровье! Шухов бы и сам попробовал, но какими–то часами там, в нутре своём, чует, что осталось до проверки чуть–чуть. Сейчас самое время такое, что надзиратели шастают по баракам. Чтобы курить, сейчас надо в коридор выходить, а Шухову наверху, у себя на кровати, как будто теплей. В бараке ничуть не тепло, и та же обметь снежная по потолку. Ночью продрогнешь, но пока сносно кажется.
Всё это делал Шухов и хлеб начал помалу отламывать от двухсотграммовки, сам же слушал обневолю, как внизу под ним, чай пья, разговорились кавторанг с Цезарем.
– Кушайте, капитан, кушайте, не стесняйтесь! Берите вот рыбца копчёного. Колбасу берите.
– Спасибо, беру.
– Батон маслом мажьте! Настоящий московский батон!
– Ай–ай–ай, просто не верится, что где–то ещё пекут батоны. Вы знаете, такое внезапное изобилие напоминает мне один случай. Это перед ялтинским совещанием, в Севастополе. Город — абсолютно голодный, а надо вести американского адмирала показывать. И вот сделали специально магазин, полный продуктов, но открыть его тогда, когда увидят нас в полквартале, чтоб не успели жители натискаться. И всё равно за одну минуту полмагазина набилось. А там — чего только нет. «Масло, кричат, смотри, масло! Белый хлеб!»
Гам стоял в половине барака от двухсот глоток, всё же Шухов различил, будто об рельс звонили. Но не слышал никто. И ещё приметил Шухов: вошёл в барак надзиратель Курносенький — совсем маленький паренёк с румяным лицом. Держал он в руках бумажку, и по этому, и по повадке видно было, что он пришёл не курильщиков ловить и не на проверку выгонять, а кого–то искал.
Курносенький сверился с бумажкой и спросил:
– Сто четвёртая где?
– Здесь, — ответили ему. А эстонцы папиросу припрятали и дым разогнали.
– А бригадир где?
– Ну? — Тюрин с койки, ноги на пол едва приспустя.
– Объяснительные записки, кому сказано, написали?
– Пишут! — уверенно ответил Тюрин.
– Сдать надо было уже.
– У меня — малограмотные, дело нелёгкое. — (Это про Цезаря он и про кавторанга. Ну и молодец бригадир, никогда за словом не запнётся.) — Ручек нет, чернила нет.
– Надо иметь.
– Отбирают!
– Ну, смотри, бригадир, много будешь говорить — и тебя посажу! — незло пообещал Курносенький. — Чтоб утром завтра до развода объяснительные были в надзирательской! И указать, что недозволенные вещи все сданы в каптёрку личных вещей. Понятно?
– Понятно.
(«Пронесло кавторанга!» — Шухов подумал. А сам кавторанг и не слышит ничего, над колбасой там заливается.)
– Теперь та–ак, — надзиратель сказал. — Ще–триста одиннадцать — есть у тебя такой?
– Надо по списку смотреть, — темнит бригадир. — Рази ж их запомнишь, номера собачьи? — (Тянет бригадир, хочет Буйновского хоть на ночь спасти, до проверки дотянуть.)
– Буйновский — есть?
– А? Я! — отозвался кавторанг из–под шуховской койки, из укрыва.
Так вот быстрая вошка всегда первая на гребешок попадает.
– Ты? Ну, правильно, Ще–триста одиннадцать. Собирайся.
– Ку–да?
– Сам знаешь.
Только вздохнул капитан да крякнул. Должно быть, тёмной ночью в море бурное легче ему было эскадру миноносцев выводить, чем сейчас от дружеской беседы в ледяной карцер.
– Сколько суток–то? — голосом упав, спросил он.
– Десять. Ну, давай, давай быстрей!
И тут же закричали дневальные:
– Проверка! Проверка! Выходи на проверку!
Это значит, надзиратель, которого прислали проверку проводить, уже в бараке.
Оглянулся капитан — бушлат брать? Так бушлат там сдерут, одну телогрейку оставят. Выходит, как есть, так и иди. Понадеялся капитан, что Волковой забудет (а Волковой никому ничего не забывает), и не приготовился, даже табачку себе в телогрейку не спрятал. А в руку брать — дело пустое, на шмоне тотчас и отберут.
Всё ж, пока он шапку надевал, Цезарь ему пару сигарет сунул.
– Ну, прощайте, братцы, — растерянно кивнул кавторанг 104–й бригаде и пошёл за надзирателем.
Крикнули ему в несколько голосов, кто — мол, бодрись, кто — мол, не теряйся, — а что ему скажешь? Сами клали БУР, знает 104–я: стены там каменные, пол цементный, окошка нет никакого, печку топят — только чтоб лёд со стенки стаял и на полу лужей стоял. Спать — на досках голых, если в зуботряске улежишь, хлеба в день — триста грамм, а баланда — только на третий, шестой и девятый дни.
Десять суток! Десять суток здешнего карцера, если отсидеть их строго и до конца, — это значит на всю жизнь здоровья лишиться. Туберкулёз, и из больничек уже не вылезешь.
А по пятнадцать суток строгого кто отсидел — уж те в земле сырой.
Пока в бараке живёшь — молись от радости и не попадайся.
– А ну, выходи, считаю до трёх! — старший барака кричит. — Кто до трёх не выйдет — номера запишу и гражданину надзирателю передам!