Поэту все достается в плачевном и беспорядочном состоянии. В его распоряжении самый заурядный язык с набором столь примитивных средств, которые отвергнет любая точная наука и произведет взамен собственные орудия мысли. Поэт должен освоить этот набор традиционных и иррациональных терминов и правил, кем попало измененных, странным образом придуманных, нелепо истолкованных и зашифрованных. Нет ничего более чуждого намерениям поэта, чем этот изначальный сумбур, из которого он ежесекундно должен извлекать элементы требуемого порядка. Не родился еще тот физик, который сумел бы определить поэту постоянные свойства элементов его искусства, их взаимосвязи, условия равномерного распространения. Ни метрономов, ни камертонов, ни построений гамм, ни теорий гармонии. Нет никакой уверенности ни в чем, кроме фонетики и семантических колебаний речи. Впрочем, речь, в отличие от звука, не воздействует только на одно чувство – на слух, который прежде всего является высшим чувством ожидания и внимания. Напротив, речь образует смесь чувственных и психических раздражителей. Каждое слово – мгновенное соединение независимых друг от друга результатов. В каждом слове заключен звук и смысл. Нет, простите, в нем заключено несколько звуков и несколько смыслов.
Речь – вещь сложная, это сочетание свойств, которые, по сути, взаимосвязаны, но независимы по своей природе и функциям. Произнесенные слова могут быть логичными и полными смысла, но лишены ритма или темпа; они могут звучать приятно на слух, но при этом быть совершенно абсурдными и бессмысленными; они могут быть понятны, но бессодержательны, неясны и восхитительны… Но чтобы осознать это странное многообразие, достаточно перечислить все науки, созданные для истолкования речи, причем каждая из них занимается только одной, отдельной областью. Можно анализировать текст разными независимыми способами, поскольку он поочередно попадает под полномочия фонетики, семантики, синтаксиса, логики, риторики, не говоря уже о стихосложении или этимологии.
И вот поэт вступает в борьбу с этой изменчивой и неоднородной материей; ему приходится поочередно размышлять о звуке и о смысле, не только примирять гармонию и музыкальный период, но и соблюдать всевозможные интеллектуальные условия: логики, грамматики, поэтического сюжета, образных выражений и фигур речи и всякого рода украшательств, не говоря уже об общепринятых канонах. Представьте себе, сколько нужно приложить усилий, чтобы довести до победного конца рассуждение, в котором потребуется чудесным образом удовлетворить стольким требованиям одновременно.
И здесь начинаются непонятные и скрупулезные операции искусства сочинительства. Оно предлагает нам два аспекта, два основных метода, которые противостоят своими полюсами, но многократно соприкасаются и переплетаются на промежуточных стадиях.
Я приведу сравнение, к которому часто прибегаю, чтобы пояснить мои рассуждения. Как-то я выступал на эту тему в одном заграничном городе, и, когда воспользовался этим же сравнением, один из слушателей процитировал потрясающее изречение, убедившее меня, что высказанная мною мысль отнюдь не блещет новизной. Или, вернее, новой она казалась только мне. Вот эта цитата – отрывок из письма Ракана[165]
, адресованного Шаплену[166], где Ракан сообщает, что Малерб[167] сравнивал прозу с ходьбой, а поэзию – с танцем; точно так же как собираюсь сделать это я. «Назовите мою прозу, как вам нравится, – говорит Ракан, – галантной, наивной, игривой. Я решил следовать предписаниям моего первого наставника Малерба и не стремиться ни к определенному числу или ритму периодов[168] в моих стихах и ни к каким другим украшениям, кроме ясности изложения мыслей. Старина Малерб соотносил прозу с обычной ходьбой, а поэзию – с танцем, он говорил, что в том, что мы делаем по обязанности, допустима некоторая небрежность, но в том, что совершаем из тщеславия, – нелепо оставаться всего лишь заурядным. Хромой и подагрик не могут отказаться от ходьбы, но ничто не обязывает их танцевать вальс или гальярду»[169].