Тому, кто о чем-нибудь повествует, следует соблюдать величайшую точность, если он слегка преувеличивает, чтобы заставить себя слушать. Именно это, однако, привело к тому, что путешественники вышли из доверия, их рассказы всегда недостоверны. Если один видел капусту величиной с дом[205], то другому попался котел, сделанный для этой капусты, и только упорное единодушие надежных свидетелей сообщает, в конце концов, печать вероятности необыкновенным рассказам.
Преувеличения особенно часты в поэзии. Все поэты стремились привлечь внимание людей поразительными образами. В «Илиаде» стоит какому-нибудь богу шагнуть три раза, как он оказывается на другом конце света. Горы не стоили бы и упоминания, если бы они стояли на месте: они должны скакать, как козы, или таять, как воск.
Оде преувеличения были присущи во все времена. Поэтому чем более нация проникается философским духом, тем более падают в цене оды, исполненные восторга, но ничему не способные научить людей.
Для умов образованных и развитых трагедия пленительней всех иных поэтических жанров. Но пока вкус нации еще не образовался, пока она находится на переходе от варварства к духовной культуре, все почти в трагедии огромно и неестественно.
Ротру, который обладал поэтическим даром и писал как раз в эту переходную эпоху, в 1636 году, создавая своего «Умирающего Геракла», вложил в уста героя такую речь:
По этим строкам видно, до какой степени преувеличение, напыщенность, нарочитость были еще в моде, поэтому следует многое простить Пьеру Корнелю.
Прошло всего три года с момента, тогда Мере начал приближаться к правдоподобию и естественности в своей «Софонисбе». Он был во Франции первым, кто не только создал правильную пьесу, где строго соблюдены триединства, но и познал язык страстей и сообщил правдивость диалогу. В его пьесе нет ничего преувеличенного, ничего напыщенного. Автор отдал дань пороку прямо противоположному, это – простодушие и вольность обращения, уместные лишь в комедии. Простодушие Мере в ту пору всем пришлось по душе. […]
Испанская преувеличенность вскоре вновь отвоевала себе место в «Сиде» Пьера Корнеля, который был подражанием Гильену де Кастро[206] и Батисту Диаманте[207], авторам, имевшим успех в Мадриде.
Все эти высокопарные образы перестали нравиться образованным людям только тогда, когда учтивость двора Людовика XIV внушила французам, что скромность должна быть подругой доблести, что следует предоставить другим заботу хвалить нас, что ни воины, ни министры, ни короли не говорят напыщенно, но что высокопарный слог – противоположность возвышенному.
Сегодня никому не нравится, когда Август говорит[208], что «он подчинил себе все страны, все народы» и что зон властен над землей, ему послушны воды», сегодня вызывает улыбку, когда Эмилия говорит Цинне:
Тут преувеличение переходит все границы. Не так еще давно римские всадники из самых древних родов – какой-нибудь Септим или Ахиллас[209] – были наемниками Птоломея, царя Египта. Римский сенат мог полагать себя стоящим выше царей, но у рядового римского гражданина не могло быть таких нелепых притязаний. Титул царя был ненавистен Риму, как и звание господина, «dominus», но отнюдь не презренен. Он был столь мало презренен, что о нем мечтал честолюбец Цезарь, убитый только потому, что его домогался. Сам Октавий в трагедии говорит Цинне:
Так что в словах Эмилии есть не только преувеличение, но и неправда.