Цыганка касалась тяжело вздымающейся грудью его груди, и это ощущение отдавалось большим желанием в теле Фролло. Священник не сдерживал себя более: он опустил голову, покрывая поцелуями шейку цыганки, и позволяя ей самой оставлять отметины на своих плечах. Он не думал о том, сколько боли приносит он ей своими резкими, почти животными движениями, но старался подарить ей хоть немного того наслаждения, что получал он сам.
Девушка задыхалась от этой муки, не в силах понять своё тело — оно и отвечало на ласки, и сжималось от непривычки и боли. Она хотела вновь отдалить от себя нависшего над ней архидьякона и хотела чувствовать его рядом, ощущать прикосновения.
Свеча давно погасла, и лишь лунный свет освещал теперь двух несчастных, наконец переставших противиться своей судьбе. Несчастных, обретших убежище, дом, создавших собственный очаг, нашедших то, что было предназначено им.
Фролло лишь теперь обрёл успокоение. Постоянно находящийся под страхом кары, он только сейчас, в обители лекаря, смог позволить себе выразить все те чувства, все те эмоции, накопившиеся в нём. Лишь после всех пережитых мук мог позволить себе жить.
Жить, дышать полной грудью, радоваться и любить. Любить. И быть любимым.
Он сполна заплатил за эти радости. И нисколько не жалел.
Архидьякон снова и снова касался губ цыганки, теперь уже овладев собой и усмирив тот безумный пыл, охвативший его тело в первые минуты вседозволенности. И девушка не столько заметила, сколько почувствовала эти изменения. Теперь, когда движения его стали более мягкими, тело её, наконец, перестало сопротивляться, и сама она позволила себе получить от своеобразной ласки Фролло тот сладостный экстаз, который он обещал ей…
И вот, стон, полный этой грешной, непозволительной страсти и безумного наслаждения, сорвался с губ священника. Он откинул голову, прикрыл глаза, и его лицо осветилось слабым светом луны, попадающим в окно, и в этом свете его бледные, резко очерченные скулы были поистине красивы, да и сам он, казалось, помолодел в это мгновение, и девушка, глядевшая на него, запечатлела в памяти профиль «переродившегося» архидьякона. Теперь этот, казавшийся ей злым и жестоким, мужчина принял свой истинный облик. Без позолоченного мундира, без меча и самовосхваления, это был обыкновенный, простой человек, а не принц, выдуманный ею и воплощённый в образе Феба. Её мучитель и её спаситель, Клод Фролло. Эта пытка, которой подверг он сейчас несчастную, была для неё и жутким испытанием, и своеобразным наслаждением. Она не могла сказать, что всё, что произошло с ней в эти минуты, осчастливило её, однако это таинство заставило девушку почувствовать себя женщиной. Она знала, что желанна, знала, что любима, и что, возможно, любит. А что ещё нужно для счастья?
Какое-то время они лежали в тишине, нарушаемой лишь звуком их собственного сбившегося дыхания. Каждый думал о чём-то своём: головка цыганки покоилась на груди Фролло, и слух её улавливал каждый удар его сердца. Ей было интересного, что сейчас занимает мысли священника, отчего его сердце всё ещё бьется так часто. А он думал о ней.
— Я люблю тебя, девушка, — горячо произнёс Клод, наконец привлекая её к себе для нежного, ласкового объятия. — Моя Эсмеральда, мой ангел, моя жена, — он осторожно коснулся губами её волос, затем её щеки, румянца которой не было видно из-за полумрака. Он вложил в свои слова всю нежность, которую, увы, не сумел передать движениями, которые должны были подарить ей те ощущения, что он обещал ей. Но, что сделано, то сделано.
Девушка чуть улыбнулась: грустно ли, счастливо, трудно было угадать, что творилось в её душе в эти минуты. Она только слегка приобняла Фролло, осторожно поцеловав его, устало закрыла глаза и почти сразу уснула в его объятиях. Ей больше незачем было бояться, нечего было защищать. Архидьякон обещал ей найти родителей, и она верила ему, и эта надежда придавала сил.
Она уже ни о чем не жалела.
Возможно, это и правда судьба, возможно, — рок.
Только теперь на одной из стен их хижины значилось слово «счастье», вырезанное Фролло охотничьим ножом. Цыганке и правда хотелось думать, что когда-нибудь она станет по-настоящему счастлива с этим человеком.
Архидьякон же не смыкал глаз: всё глядел в темноту комнаты, и впервые за это долгое время безумные мысли не туманили ему разум. Он слышал тихое, умиротворенное дыхание уснувшей цыганки, ощущал её тёплую ладонь в своей — и покой приятной, мягкой пеленой постепенно окутывал его.