Должно быть, ей очень хотелось выговориться незнакомым людям. Ничем другим я не мог объяснить себе, почему она начала рассказывать, как приехала сюда, поближе к рыбе, и как ее сразу возненавидели поселковые бабы, потому что мужики потянулись к ней как голодные коты на колбасу. Липли, захаживали на огонек — с водочкой, конечно, а то и с привозным из Ленинграда ликерчиком, с разными подходцами, даже с предложениями, чтоб только не в загс, баба-то одинокая, свободная… Начала играть по вечерам в чайной, еще хуже стало — совсем мужики дошли! Что ни вечер — до драки: кому провожать… Бросила ходить. Так они даже делегацию прислали, даже зарплату предложили, чтоб приходила и играла. Вот тут-то она и взвилась на дыбы. «Что ж, — сказала, — вы, кобели, делаете? Думаете, к вам сюда шлюха приехала? Если я фронтовичка, так со мной все дозволено? И ордена у меня за то, что я там по рукам ходила?» Те обалдели — какая фронтовичка, какие ордена? Вот тогда-то она и явилась в чайную с орденами. Все! Как ножом отрезала! Это уже потом ей медсестра доложила, что между мужиками был уговор — к фельдшерице не вязаться, а если кто полезет, пусть пеняет на себя.
— А Володька? — спросил я.
— Что Володька? Сначала тоже предлагал… по-соседски. А теперь главный телохранитель.
Она не договорила. Она и так-то рассказала нам слишком много. Так кто из нас завтра едет в Ленинград? Сейчас она запишет адрес и сварганит посылочку.
Есть нам больше не хотелось.
Из Ленинграда мой товарищ вернулся не один. Я не знал парня, который приехал с ним. Высокий, черный, как южанин, с черными диковатыми глазами и тяжелым, висящим подбородком. Знакомя нас, мой товарищ сказал, что это его сосед по дому, Колька Ломакин, работает на Металлическом, а сейчас в отпуске — чего ж не подзаработать, если можно? Мы потеснились в нашей землянке, устроили Ломакину лежанку и пошли к Лиде: ей было письмо от матери и десять пачек «Беломора». Пришлось подождать, пока она делала перевязку орущему пацану, брякнувшемуся с велосипеда. Велосипед стоял тут же, в прихожей медпункта, и, пока пацан блажил, Колька пытался сделать из «восьмерки» снова обыкновенное колесо. Лида вышла к нам, вытирая перепачканные йодом руки, мы отдали ей письмо и папиросы, а Ломакин сказал:
— Курить вредно.
Он даже не поднялся с корточек и только мельком взглянул на Лиду, продолжая гнуть обод.
— А вы всегда говорите так скучно? — спросила Лида.
— По обстоятельствам.
— Скудость ума, — сказала Лида. — Очень трудно вылечивается. Не пробовали?
— Постараюсь к вам за помощью не обращаться, — отозвался Ломакин. — Я вам и клизму не доверил бы, наверно. Одна такая лечила больного от желтухи, тот помер, оказалось — китаец.
— Очень остроумно, — сказала Лида и ушла в комнату к доплакивающему пацану.
Нам еще надо было зайти в контору, договориться о работе для Ломакина, потом пришли боты, и мы таскали ящики с рыбой, и только вечером отправились в чайную. Должно быть, мой товарищ уже успел рассказать Ломакину о Лиде. Мы шли в чайную, и вдруг, ни к кому не обращаясь, Ломакин сказал:
— Слабаки здесь живут, петушки недоросшие.
— Не понято, — сказал я. — Это ты о чем?
— А о том, что вы в своей землянке спать будете, а я у этой врачишки под бочишкой.
— Брось, — сказал я. — Не на такую нарвался. И ребята тебе за нее бока намнут, как пить дать.
Он не ответил.
Там, в чайной, все повторилось: вошла в шелковом платье Лида, и сразу раздались приветственные голоса, и просьбы сыграть именно «мою любимую», и первые звуки ее аккордеона — «Милая глупая песня, что ты волнуешь меня…». Но теперь мы сидели уже за с в о и м столом, и на свои купили бутербродов и пива, и были равными со всеми, равными до того, что я тоже крикнул Лиде: «Одессита Мишку!» — хотя черт его знает, зачем мне это понадобилось. Просто тогда все пели про одессита Мишку, вот я и крикнул.
Но вдруг она стала играть что-то совсем другое, я не знал — что, и мой товарищ изумленно сказал: «Шопен, елки-моталки! Седьмой вальс». Почему ей взбрело в голову играть этот вальс, да еще кружась меж столиков? Ломакин сидел, отвернувшись, потягивая пиво и вгрызаясь зубами в вяленую плотву. Казалось, он даже не слышал, что здесь кто-то играет на аккордеоне. Но я-то знал, что это была игра. «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». Пока он играл по правилам, но, видимо, мои слова прошли у него мимо ушей, и мне было противно, что я присутствую при этой игре. Мне казалось, что сейчас я в чем-то предаю Лиду. Ладно, — подумал я. Потом подойду к ней и все расскажу об этом Ломакине.
В одиннадцать буфетчица крикнула, что пора закрывать. Ломакин прихлопнул ладонями по столу и сказал, снова ни к кому не обращаясь:
— Ну, хорошо.
— Брось, Колька, — повторил я. — Не будь свиньей, честное слово.
— Тихо, мальчик, — сказал он, вставая.
Я смотрел, как он подходит к Лиде, кладет в футляр ее «Хохнер», как пропускает ее вперед, что-то говорит… Я смотрел, как из-за дальнего столика поднимается со своими дружками Володька. Я опоздал поговорить с Лидой до всего этого, но мы еще могли успеть…