Снимок был принят по фототелеграфу, и черты лица казались расплывчатыми, нечеткими. Фантастический шлем, каких мы еще не видели и к которым привыкли потом очень скоро, закрывал часть лица — но какая улыбка сияла оттуда! Не надо быть физиономистом, чтобы по первому взгляду, первому — такому д а л е к о м у — представлению узнать об этом человеке все, скорее почувствовать и его сверкающую простоту, и земную доступность, и величие еще такой молодой души, которая сама рвется к подвигу именно потому, что она молода!
Утро оказалось счастливым. Мы чувствовали себя так, будто именно мы придумали и сделали необыкновенный космический корабль, и мы рассчитали его орбиту, и мы стояли там, на Байконуре, провожая в неизведанные и тревожные пространства этого спокойного человека. Все это сделали мы! Мы только не полетели — полетел он, Юрий Гагарин; это право принадлежало только ему одному, потому что это мы — мы тоже! — выбрали его из себя, из тогдашних двухсот сорока миллионов своих земляков. И поэтому именно нам тоже не было с утра прохода на говорливых, кричащих, ликующих каирских улицах.
Я заметил, что арабы не только эмоциональны — они просты, и их разговорчивость как раз следствие этой простоты. Нам было трудно. Разговор начинался так:
— Инглиш?
— Ноу.
— Фрэнч?
— Нон.
— О, Гагари́н!
Это было уже национальностью! И тогда начинались рукопожатия, такие, что вскоре приходилось протягивать левую руку, чтоб отдохнула правая. Как во время уличного происшествия, собиралась толпа. Мы понимали друг друга. Поднятые вверх пальцы сопровождались словами: «Москва — хорошо!» и «Гагари́н». Чувство сопричастности великому подвигу все росло и росло. Больше не было песчинок, занесенных сюда попутным ветром. Мною владело впервые, пожалуй, испытываемое чувство того огромного, что стояло сейчас рядом, — моей страны, моего народа. А радость незнакомых людей, говорящих на незнакомом языке, бурлила, она требовала выхода, потому что осуществилась и их мечта, и вот нас уже хватали и начинали качать, и я летал, подбрасываемый сильными руками, и с шутливой грустью думал, что Гагарину легче: он уже приземлился, а как-то еще приземлюсь я! Тем более что мне сверху было видно: качало человек шесть, а еще пятьдесят или шестьдесят ждали своей очереди.
Мир говорил о Гагарине и восторгался Гагариным. Мир рукоплескал нам и качал нас за Гагарина. Мы были с о в е т с к и м и в чужой стране, и на нас распространялась часть этого всесветного восторга. Потом мы перестали обманываться: ведь мы были только земляками Гагарина и никакого прямого отношения к его полету не имели. Впрочем, так ли уж и не имели? Быть может, дед того моего друга по этой поездке пал в гражданскую под Царицыном именно за то, чтобы через сорок три года поднялся в космос Юрий Гагарин? Или сам мой друг штурмовал Берлин в сорок пятом для того, чтобы всего шестнадцать лет спустя свершилось чудо? Или мы все, даже дети военных лет, тушившие зажигалки, собиравшие металлолом, выступавшие в госпиталях, возившие картошку на еле-еле тянущих лошадях, — мы все, от мала до велика, разве не были причастны к тому, что произошло в мире тем незабываемым апрельским днем?
Все, все в эти дни было счастливым.
Еще одно утро я встретил на александрийской дороге. Рассвет наступал быстро — или это казалось мне так, потому что я торопил время! В Александрии мы должны были сесть на советский теплоход. Сначала я увидел на удивление аккуратно обработанные поля и волов с завязанными глазами, медленно ходящих по кругу. Старинные колеса, которые они крутили, гнали на поля воду, как и тысячу лет назад. Потом показались розовые против света, скошенные гаруса: там, за полями, был Нил. И вот из-за Нила, из-за неподвижных парусов появилась вишневая туча. Она росла и росла, и я не сразу понял, что это освещенные еще невидимым с земли солнцем скворцы поднялись в воздух перед отлетом на подмосковные, ярославские или вологодские березы. Скворцы кружились, словно прощаясь с доброй землей, которая дала им приют на зиму; они спешили — туда, туда, на свою родину, потому что даже у птиц это чувство родины неистребимо; туда, туда, где они родились и где дадут жизнь другим поколениям. Я только подумал, что они будут дома позже меня…
…И все-таки потом, уже дома, я не раз мысленно бродил по улицам городов древней египетской земли, и всякий раз память приводила меня в маленький музей на одной из площадей Порт-Саида. Чтобы попасть в него, нужно было спуститься под основание памятника, воздвигнутого в честь тех, кто отстоял египетскую революцию от тройственной агрессии.
А там память приводила меня к трем фигурам — убитой женщины и двух детей, плачущих над ее телом. Эти страшные фигуры сделали те самые дети, которые потеряли во время бомбежки мать. Порт-Саид бомбила израильская авиация. На бомбах были клейма западных фирм…