Сдружились мы быстро. Основа, так сказать, была одна: любовь к литературе. Оба ходили во Дворец пионеров на занятия литературного кружка или собирались дома — у Володи на Лиговке или у меня, — и читали, читали, читали бесконечное множество стихов (хотя сам я стихи не писал), открывали для себя мир Блока, восторгались Симоновым, и я чувствовал, что Володя воспринимает поэзию куда острее и глубже, чем я. Сейчас, уже многие десятилетия спустя, я понимаю, что для него это была пора необходимого накопления — чувств, умения, знания того, к а к э т о д е л а е т с я, короче говоря — пора трепетного постижения той необыкновенной области человеческого духа, которая называется — Поэзия.
Поэзия была в нем и вокруг него.
Как-то мы пошли в Дом ученых на блоковский вечер. Сидели, слушали, — нет, не слушали, а в н и м а л и! — и все для нас было словно бы внове, — и вдруг оба замерли: на трибуну поднялась старая женщина в шляпе с траурными перьями. Невольно я покосился на Володю: он весь подался вперед, бледный, напряженный, и слушал эту женщину так, будто от ее слов зависело что-то очень значительное в его собственной жизни.
Это была актриса Дельмас — любовь и муза поэта.
Потом мы молча шли по совершенно пустынной Дворцовой площади. Только что выпал первый снег, и площадь была похожа на лесное поле — без единого следа, только ровный снег и черное небо… Я спросил Володю, что с ним было там, на вечере, неужели его так поразило выступление Дельмас? Он очень долго молчал, прежде чем ответить:
— Нет. Я сидел и думал, что не будь этой женщины, скольких бы блоковских стихов мы не знали! Он их просто не написал бы…
Зато его муза была иной. Звали ее — Время.
Наступила последняя военная зима. По-прежнему после уроков мы одевались и шли разбирать развалины школьного крыла. В эти дни газеты сообщали о новом наступлении Советской Армии. Печатали снимки. Были и снимки разрушенной до основания Варшавы — жуткие даже для нас, ленинградцев. И вот однажды, когда руководивший работой военрук объявил перекур, Володя поднялся на груду битого кирпича и сказал, что прочитает новые стихи. Может быть, это чтение запомнилось мне особенно остро потому, что здесь, в руинах, было холодно, ветер наносил снег, и все вокруг было вроде бы не для стихов, и голос Володи казался хриплым, простуженным…
Перечитайте еще раз и вдумайтесь: эти стихи сделали бы честь иному поэту-профессионалу, а написаны они шестнадцатилетним школьником!
Они никогда не были опубликованы.
Несколько лет назад большую группу ленинградских писателей пригласили в генеральное консульство Польской Народной Республики на просмотр французского фильма о Варшаве. Володя не мог прийти — он был уже тяжело болен.
Фильм мы смотрели со стесненным сердцем. Французские кинематографисты создали ленту, исполненную болью и гневом, состраданием и верой в созидательный талант народа. И когда фильм кончился, мы долго молчали — каждый по-своему переживал увиденное… Я не выдержал. Я прочитал эти юношеские стихи Владимира Торопыгина по праву друга, — и снова было долгое молчание: стихи оказались откровением даже для всех моих товарищей, писателей и поэтов, собравшихся здесь в польском консульстве…
Но это будет много лет спустя.
А тогда каждое наше утро в школе начиналось с того, что Володя вел несколько человек в какой-нибудь угол потише и читал стихи, написанные накануне, — одно стихотворение, два, три… Среди постоянных слушателей был и наш одноклассник, Игорь Западалов, ныне журналист, тоже писавший в ту пору неплохие стихи. Он был старше нас, и доучиться ему в нашей школе не пришлось — ушел служить в армию. И вот недавно И. Западалов опубликовал в журнале «Аврора» несколько писем Володи тех лет.