То, что мне хочется сказать сегодня, отнюдь не является ни исчерпывающими воспоминаниями современника, ни критическим очерком внимательного исследователя, отнюдь, это только несколько слов, несколько слов о человеке, любившем и любимом, страдавшем и надеявшемся, всю жизнь страстно мечтавшем о славе и нашедшем ее, увы, только после смерти и только на один год. Сейчас этот год, год беспримерной популярности Есенина, окончился, и я не буду пророком, если скажу здесь, что ближайшие 365 дней будут низведением с пьедестала этого во многом переоцененного, но все же исключительного и неповторимого лирика последнего десятилетия. Появившийся в № 1 и 2 «Красной нивы» рассказ В.В. Вересаева («Собачья улыбка»), понятный даже и для непосвященного, – несомненное доказательство правильности моего утверждения.
Странна была судьба Есенина. Целый год мы жили под каким-то гипнозом этого имени, сотни поэтов посвятили ему стихотворения; неразумные подражатели кончали самоубийством, повторяя его стихотворения; о нем, о котором при жизни было написано только несколько статей, написали тома; критики переспорили друг друга на диспутах, доказывая то, что для всякого и без них было понятно и ясно; Приблудные, Ковыневы, Наседкины – «ты их имена, Господи, веси» – перепели его стихотворения; барышни, никогда не читавшие Есенина, влюбились в его фотографию, и даже обыватели, которым решительно все равно, что кругом них происходит, читающие Шеллера-Михайлова, Вербицкую и Арцыбашева, даже они со злорадством произносили имя Есенина: «Вот, мол, тебе, Советская власть, и кукиш с маслом». При чем тут, собственно говоря, был кукиш и при чем Советская власть, так, в сущности, и осталось невыясненным, но факт остается фактом – даже они заинтересовались Есениным и упивались безграмотнейшей подделкой под него – «Письмом к Д. Бедному», от которой бы до ушей покраснел бедный Сережа. А сколько появилось его друзей, приятелей, товарищей?! Всякий, с кем Сергей выпил бутылку пива или кого матерно выругал в пьяном виде, стал писать о нем воспоминания: Есенин, мол, сказал – «ты да я, умрем»… – и т. д. и т. д. Уже на первом вечере его памяти в Камерном театре, куда сошлись все так хорошо знавшие и так любившие его как человека, какой-то разбитной юноша читал о нем безграмотное стихотворение, в котором так больно резало – «Сережка… Гармошка…». Каким бы матом огрел Сергей этого юношу! Откуда-то из всех нор повылезла прятавшаяся там пошлость – и ну делить посмертную славу покойного… Кто только о нем не писал, что только о нем не писали… И как бы эпиграфом выходкам всех этих ругателей и хулителей – десяток книжечек А. Крученых; и как бы эмблемой ко всему этому – никому-никому не ведомый в литературе и искусстве юноша, который играет первую скрипку на всех юбилеях и похоронах знаменитостей, с которыми (как, например, с Есениным) едва ли был знаком при их жизни.
Я не был ни близким другом, ни закадычным его приятелем. И в жизни, и в литературе мы шли с ним разными дорогами, но мне привелось в продолжение семи лет, часто почти ежедневно, часто с большими или меньшими перерывами, наблюдать дни и дела Сергея. Мы встречались в семнадцатом году в «Кафе Четырех Бурлюков у Настасьинского переулка», как всегда называли «Кафе поэтов» (Бурлюка, Гольцшмидта, Маяковского и Каменского), в помещении бывшей прачечной на Тверской в Настасьинском переулке, рядом со зданием ломбарда. Здесь, по ночам, мы читали стихи, пели и говорили об искусстве… Хорошее было время. Бывало – на Тверской стрельба и ходят патрули, на Дмитровке в Купеческом клубе подвизаются анархисты, а мы слушаем «Облако в штанах» в неподражаемом исполнении самого Маяковского, острое слово об искусстве умнейшего Давида Бурлюка и горланим песенку кафе: