Вчерашние мальчишки, мы не понимали или понимали чисто умозрительно, что нас заставляли пересдавать по тринадцать раз зачеты потому, что там, на фронте, под обстрелом и бомбежками у нас уже не останется времени на пересдачу. Уже некогда будет раскрыть учебник или перелистать лекции. Надо будет принимать одно-единственное решение. И это решение принять должен не Вайль, не Тонкое или Долго-Сабуров, а ты. И если ты все-таки находил такое решение, то только потому, что когда-то по тринадцать раз ходил пересдавать военно-полевую хирургию или анатомию. Вот почему сегодня мы, бывшие выпускники академии, уже немолодые офицеры, не можем не повторить вслед за поэтом: «Наставникам, хранившим юность нашу, всем честию, и мертвым и живым, подъяв к устам признательную чашу, не помня зла, за благо, воздадим!»
В спокойные дни мира проходит немало времени, прежде чем человек, став взрослым, осознает это благо. У нас, мальчишек 30-х, этого времени просто не было.
Юность оборвалась внезапно. Она оборвалась с первым же разрывом бомб.
…Вечерами патрулируем в городе. Маршрут обычно один и тот же: от академии – к Финляндскому вокзалу. Дальше – по Лесной до стадиона «Красная заря», на котором мы с Юрой Ряжкиным, нашим полузащитником, как будто совсем недавно играли в футбол и хоккей за сестрорецкую команду. Сейчас он идет рядом со мной в той же форме «академика», что и я: вместе оканчивали школу, вместе подали заявление в академию и сейчас, шагая в ногу, крепко сжимаем ремни висящих за спиной карабинов.
Молчим. Думаем об одном и том же. Думаем о том, о чем думают в академии все: когда начнется отправка на фронт. Ожидание невмоготу. Но вместо разговоров о фронте, все чаще поговаривают об эвакуации. Неужели вместо запада отправимся на восток? И это сейчас, когда фронт с каждым днем приближается к городу. В академические клиники поступают раненые. Есть много тяжелых.
Нет, это просто немыслимо.
– С академией уедут не все, – словно читая в моем сердце, произносит Ряжкин. – Большинство ребят оставят здесь.
– Думаешь?
– Ты что, не понимаешь, что сейчас главное – это война. Кому учить и кого учить, если…
Он перекидывает на плече карабин и до посинения сжимает пальцы.
– А мы? Что будет с нами?
Он очень изменился за эти два-три месяца, наш город, наш Ленинград. Стал сдержанным, суровым, какимто внутренне напряженным. Все отдавалось острой болью и чувством горечи: и эти витрины магазинов, заложенные мешками с песком, и маскировка памятников, и эти крест-накрест оклеенные полосками пожелтевших газет окна – кресты, перечеркнувшие уют мирной жизни, и длинные очереди у магазинов, и сутолока переполненных вокзалов. И эти ежедневные тревоги с ревом сирен, с мечущимися по небу прожекторами…
Вчера откапывали завалы разнесенного на куски дома. Страшно вспомнить. Страшно вспомнить это тихое тиканье женских часиков, отсчитывавших жизнь после смерти. Нашу жизнь после чьей-то смерти. Всю войну будет преследовать меня это тихое тиканье, заглушая взрывы и стоны…
Восемь вечера. Город погружается в темноту. Темные окна как черные впадины пустых глазниц. Гулкие шаги патрулей. Гулкий стук наших сапог.
Мы подходим к Финляндскому вокзалу. Вокзалы военного времени – пожалуй, одно из самых тягостных зрелищ. Я повидал их множество. Тыловых, прифронтовых, фронтовых. Но первым был для меня Финляндский вокзал в Ленинграде. Толпы женщин с плачущими детьми, старики с какими-то потускневшими, серыми лицами, мешки, рюкзаки, чемоданы – все колышется огромной густой массой то в одну, то в другую сторону или, вдруг забывая о себе, о дороге, о треволнениях, замирает у репродукторов. Кольцо вокруг города сжимается все туже. 8 сентября немцы перережут железные дороги, кольцо блокады сомкнётся. Остаются считанные дни. Люди не знают, не окажется ли их поезд последним, и не последним ли был поезд, который ушел накануне. Ленинград в сентябрьские дни сорок первого года – это уже по существу фронт. И все-таки, услышав позывные, человек опускал на землю чемодан, снимал с плеч ребенка и останавливался. Он слушал сводку с фронта и до последней секунды, даже здесь, на вокзале, жил тем, чем жил в эти минуты его город.
…Его выбросил нам навстречу все тот же людской поток. В первое мгновение мне показалось, что я обознался. Но раздавшееся почти в ту же минуту такое знакомое, такое радостное «Алик!» заставило меня рвануться к нему, забыв обо всем на свете, напрочь забыв, где и кто я.
– Севка, черт, откуда?!
Я жрал Бобра ненасытными глазами. Осунувшийся, поблекший, в поношенном демисезонном пальто, он показался мне каким-то погасшим. Пожалуй, единственным, что не изменилось в этом похудевшем и вытянувшемся парне, была его неизменная кепка.