Вот почему христианский принцип нравственности представляется нам абсолютным и автономным в полном смысле слова. Это могут допустить и противники абсолютной морали: христианство дает им против неё решительный аргумент, показывая, что допущение абсолютного начала нравственности предполагает веру в самое большое чудо, т. е. веру в добро, как Бога, который больше мира и не ограничен миром. Абсолютная мораль есть такая, которая признает добро как благо и благо — абсолютным, всесильным нравственным началом, т. е. Богом. Он есть и должен быть во всем, воплотиться во всем, откуда — идея царствия Божия, как реального воплощения и представление о Христе, как человеке в котором „обитала вся полнота Божества телесно“ (Кол. II, 9). — В отличие от этой „абсолютной“ морали всякая другая форма нравственного учения так или иначе ограничивает понятие блага и постольку признает его относительным: так, благо признается внешним, объективным или же субъективным благом (счастьем) или, наконец, субъективным, исключительно нравственным добром (которое иногда связывается внешним образом с известною долей относительного счастья). Дилемма между относительным и абсолютным принципом нравственности сводится к вопросу, имеющему и нравственный, и религиозный характер: действительно ли мы верим в добро, как благо, и во что мы верим больше — в Бога или в мир? Важно сознать все последствия, все значение этой дилеммы. Обыкновенно она игнорируется, ибо сознательное и последовательное отрицание добра — в качестве абсолютного, всесильного начала — ведет неизбежно к пессимизму, а признание добра, как абсолютного реального Блага, — к христианской этике. Большинство предпочитает избегать обеих „крайностей“.
Мы выяснили таким образом историческую особенность христианского нравственного принципа, как единственного принципа абсолютной морали. Таким принципом, — источником добра как блага, — является Бог, а верховною целью нравственного добра на земле является царствие Божие в том смысле, которое делает его единственным достойным предметом совершенной благой Воли. Такое царство реально осуществляется, открывается в совершенном человеке, в „Сыне Божием“, воплощается в Христе. Поэтому, если только мир в своем целом имеет нравственный смысл, если он существует в виду абсолютной нравственной цели, то можно признать уже в нравственном смысле, что „сыном Божиим“, — ради Hero и через Hero все создано (τά πάντα Βιαύτοϋ καί εις αύτον). Если только допустить абсолютный принцип и абсолютную цель нравственности, придется допустить необходимость реального воплощения Божества, а следовательно и реального осуществления Его царства[5]
.V
Мы можем смотреть на этот союз как на божественное явление или видеть в нем явление чисто субъективное, психологическую иллюзию, — исторически от этого дело не меняется: вера христианская по своему действительному содержанию не сводится к одной морали и заключает в себе ряд религиозных убеждений и представлений, интимно связанных с её высшим нравственным принципом.
Теперь спрашивается, правильно ли формулировались эти убеждения и представления догматикой христианской церкви? Имеют ли они свое основание в Евангелии, в первоначальном христианстве, или уже в „никейской вере“ следует видеть „метафизический символ“, продукт эллинского гнозиса в христианстве? Истинны ли положения Никейского собора или нет, каково их происхождение, каково их отношение к исконному христианству? Это уже вопрос чисто исторический и притом имеющий капитальное значение не только для богослова, но и для философа, для историка человеческой мысли.
Мотивом первого вселенского собора служила во всяком случае не метафизическая проблема. Проф. Гарнак, наиболее выдающийся представитель антидогматического движения в современном протестантстве, со свойственным ему историческим талантом и тонким религиозным чутьем, дает превосходную характеристику стремлений Афанасия Великого. Он указывает, что в арианском споре дело шло не только об основном вопросе христианской веры, но и самого монотеизма: есть ли то Божество, которому христианин поклоняется во Христе, единый Бог, или же это какой-то второй бог? И чему поклоняется в Нем христианин — Богу или твари? Интерес этого вопроса, взволновавший всю римскую империю, был очевидно практическим, а не метафизическим. To же следует сказать и про другие крупные религиозные споры, пока они не приняли схоластического, специально-богословского характера.