На одном из занятий я показал вам анаморфозу — самую красивую, какую мне удалось найти, и в качестве примера подходящую выше всяческих ожиданий. Вспомните о цилиндре, вокруг которого возникает это удивительное явление. Собственно говоря, с оптической точки зрения нельзя сказать, что тут налицо какой-то образ. Не углубляясь в соответствующие оптические определения, можно сказать, что лишь постольку, поскольку на каждой вертикали цилиндра возникает бесконечно малый фрагмент образа, происходит на наших глазах то наложение ряда черт, в силу которого является по ту сторону зеркала чудесная иллюзия, прекрасный образ Страстей Христовых, в то время как вокруг ничего, кроме безобразного хаоса линий, не разглядеть.
С чем-то подобным имеем мы дело и здесь. Какова та поверхность, что позволила возникнуть образу Антигоны как образу страсти — недаром упоминал я на одном из наших занятий о евангельском "Отче, почему ты меня оставил?", буквально звучащем в одном из стихов трагедии. Трагедия — то, что разворачивается на первом плане, чтобы произвести этот образ. В анализе процесс движется в обратном направлении — мы рассматриваем, как следовало выстроить образ, чтобы произвести известный эффект. Итак, начнем.
Я уже обращал ваше внимание на ту неумолимость, не знающую ни страха, ни жалости, что сказывается у Антигоны ежеминутно. В одном месте, в стихе 875, хор называет Антигону, явно сожалея о ней,
Уже когда в начале пьесы Антигона доверяет свой замысел Йемене, речь ее, как я уже говорил, необычайно сурова. — Понимаешь ли ты, что сейчас происходит? — говорит она. Креонт только что ввел в силу
Посмотрим, что это в устах ее означает.
Действие развивается быстро. Приходит стражник с вестью о том, что брат похоронен. Здесь я хочу обратить ваше внимание на нечто такое, что говорит о значении, которое имеет творчество Софокла сегодня.
Находились исследователи, заявлявшие — мне кажется даже, что мысль эта запечатлена в заглавии одной из многочисленных работ, которые я разбирал — будто Софокл являет собой гуманизм. Его называют гуманистом, так как он нашел, якобы, подлинно человеческую меру, лежащую между укорененностью в архаических идеалах, еще свойственной Эсхилу, и склонностью к пафосу, сентиментальности, критике и софизмам, которую уже Аристотель ставил в упрек Еврипиду.
Что Софокл занимает среднюю между ними позицию — с этим я готов согласиться, но чтобы говорить о родственности этой позиции гуманизму нужно придавать этому слову совсем новый смысл. Что касается нас, аналитиков, то мы чувствуем, что жила темы так называемого гуманизма выработана до конца. Человек для нас разделяется, словно под действием спектрального анализа, на составляющие, пример чего я даю вам, исследуя сочленение Воображаемого и Символического, тот узел, где прослеживается связь человека с означающим и расщепление,
Занятно наблюдать, как на заре гуманизма именно здесь, в анализе, бездонно глубоком, последних пределов, вблизи от последней черты, возникают образы, которые по своей завораживающей силе за весь прошедший под знаком гуманизма период истории не имеют равных.
Поразительным кажется мне, например, момент, отраженный в строках 360–365, где сразу же после ухода вестника, разыгравшего, как вы помните, целое клоунское представление, чтобы объявить новость, которая может дорого ему обойтись, вступает хор. Поистине ужасно, говорит хор, видеть человека, который упрямо не хочет верить, что верит. Верить, что верит во что? В то, что никто в данный момент не вправе вообразить себе — вот она, игра