Первое, что со всею возможной резкостью бросается в глаза в последнем убеждении этики ответственности – именно на фоне его содержательного сопоставления с толстовской этикой любви, – это ощущение абсолютной хрупкости того индивидуально-«личностного» бытия, которое оно (убеждение) вольно или невольно постулирует. Это чувствуется уже на чисто логическом уровне, при анализе самой формулировки этико-ответственной максимы, предстающей как воплощенное противоречие (едва ли не гегельянски-»диалектического» толка): «Будь тем, что ты есть». Ведь в ней не ясно даже то, «есть» ли в самом деле это «нечто», каким этически-ответственный индивид считает себя обязанным «быть». Если оно (это «нечто») уже «есть» то, чем оно обязано быть, тогда зачем «обязанность» («долженствование»), а соответственно, и «решимость» выполнить долг? Зачем, грубо говоря, «ломиться в открытую дверь», если этот онтологический долг уже выполнен?
Если же его (этого «нечто») – нет, если оно не «есть», то известно, чем же это небытие должно «быть»? И – не говоря уже о том, что в таком случае в число «неизвестных» попадает и другое: должно ли оно (искомое «нечто») вообще «быть» чем-то. Остается признать, что речь идет здесь вовсе и не о «бытии», а лишь о «становлении» – о том «диалектически»-парадоксальном «состоянии», при каком «нечто» одновременно и «есть», и «не-есть», «существует» и в то же время еще только должно (здесь уже в смысле – «может»: где «должное» и в самом деле утрачивает остатки этического смысла) «существовать». И тем более неопределенным оказывается тогда и сам императив: требование быть «тем» (чем же, в конце концов?), что я «есть» (а «есть» ли я, если мне еще только предстоит «быть»?). Там, где императив звучит столь двусмысленно, – можно ли вообще считать его императивом?
Любопытно, однако, что даже столь дорогой ценой веберовской этике убеждения не удается «откупиться» от толстовской «этизации» бытия – отождествления бытия и блага (в духе «платонизирующего» христианства русского православия). Ведь «мета»-этический (если не сказать: онтологический) императив «ответственности», вставшей на место поверженных абсолютов, требуя от индивида «быть» тем, что он (уже?) «есть », превращал это – еще не состоявшееся – «есть», балансирующее на грани бытия и небытия, в высший «предмет» (он же – цель) долженствования, то есть в высшую ценность. Так что вопреки неокантианскому противоположению «сущего» и «должного», «реальности» и «ценности» бытие и ценность совмещались (если не идентифицировались), хотя и парадоксальным – «диалектическим» – образом. (Но разве не столь же парадоксальным образом достигалось тождество «идеи» и «действительности» у самого Гегеля?)
Правда, среди многих ценностей лишь одна ценность, утверждаемая этим императивом, представала, в глазах самого Вебера, как собственно этическая. Однако для таких основоположников неокантианской аксиологии, как Виндельбанд и Риккерт, все ценности без исключения, начиная с ценности истины, имели этический исток – принцип Долженствования. Да и самому Веберу далеко не всегда удавалось доказать полную «этическую нейтральность» первоначального выбора индивидом своей руководящей ценности (какой бы она ни была: была ли она «Богом» или «Демоном»), коль скоро сам этот решающий выбор представал как исполнение наивысшего Долга. Так что ему все время приходилось балансировать между двумя этиками – «Большой» («мета»-этикой, имеющей дело с ценностными основаниями всей культуры) и «Малой» (этикой в узком смысле: этикой долга каждого индивида быть самим собой).