У него была целая коллекция рыночных обманок: запаянных консервных банок, на поверку заполненных землей, запечатанных водочных бутылок, содержащих самую обычную воду, даже раскрашенных витринных муляжей: помидоров, яблок, бараньих ног, внутри гипса которых каким-то духовным родственником дяди Гриши была ехидно вмурована гнильца. Он показывал Глебу торговца рыбой, который, получая от поставщиков пескарей по восемь рублей кило и щук по двенадцать, держал всех в одном садке, так что в продажу у него шли исключительно щуки, при своем повышенном весе бывшие щуками скорей по наружности, на разрез же открывавшие вполне пескариное нутро. Горбун был задушевно убежден, что все в мире содержит скрытую каверзу; и если не находил ее сразу, считал, что его лишь очень хитро обошли. Улыбчивый перед посетителями, душой он был собран и подозрителен — как первобытный дикарь, всегда настороже перед опасностью подвоха, как будто это могло стоить ему жизни, как будто был суеверно убежден, что даже умрет не иначе, чем от чьей-то злой шутки, — и в болезни, которая через несколько лет свела его в могилу, увидел, кажется, лишь подтверждение своей правоты.
Как-то один из клиентов, снявшихся в свое время с Глебом на свадьбе, а затем испытавший и вариант с лодкой, и с рестораном, потребовал вдруг фотографию с женой и ребенком. Как ни странно, у дяди Гриши не оказалось холста на три прорези; почему-то желания заиметь ребенка до сих пор никто не изъявлял. Получив заказанное полотно, дядя Гриша задумался: кто же заполнит третью дыру? Никого со стороны он привлекать не хотел: оставалось использовать аппарат с приспособлением для самосъемки и, жертвенно подставив лицо под жгучий свет, самому изобразить ребенка. На снимке малыш получился зубастым, сощуренным и не таким уж страховидным, даже немного похожим на отца.
Примерно через месяц после этого случая дядя Гриша почувствовал першение в горле, затем царапанье и, наконец, довольно чувствительную боль при глотании. Однажды, вернувшись из школы, Глеб увидел необычную картину: в ателье при полном свете ламп, с лицом, красным чуть не до волдырей, дядя внимательно изучал натянутый на подрамник холст с туловищами счастливого семейства. Он поманил племянника пальцем.
— Глянь на просвет, вот тут, где горло у пацана. Видишь? Вроде бы булавочный прокол, а?
— Вроде бы, — пожал плечами Глеб. — Материал жидкий.
— Материал. Может, и материал, — попробовал хмыкнуть дядя, но жестоко закашлялся. — Ах, дьявол, — прохрипел он, отирая рукавом слезы, — подловил, однако. А я-то… — и зашелся опять в мучительном, изводящем душу кашле.
Глеб тогда, конечно, встревожился, но странного беспокойства из-за булавочного прокола понять не мог; и лишь совсем недавно, вспоминая те времена, по-новому ощутил фантастичность этого человека, которому сама жизнь от зачатия до смерти представлялась коренным и изначальным подвохом.
Околачиваясь днями в дядином ателье (даже уроки он ухитрялся готовить здесь же, в закутке, и лишь цепкая память да природный ум позволяли ему сносно учиться), Глеб Скворцов, как ни смешно, так и не удосужился овладеть нехитрым умением фотографировать. Черт его знает отчего; может, из-за внутреннего недоверия к этому ремеслу и его результатам. Разглядывая впоследствии чьи-то семейные альбомы, он не мог отделаться от ощущения, что вся эта документация жизни — производство ехидного горбуна, Кавказ — декорация лопоухого художника, да вдобавок ко всему в этом может таиться какой-то скрытый изъян. Узнав, что некая британская принцесса наперекор семье вышла замуж за придворного фотографа, он, еще мальчишка, без дополнительных данных понял, что эта империя долго не протянет.
Однажды, правда, Глеб чуть было не пожалел о своем невежестве: когда в отсутствие дяди сторожил ателье и к нему заявился знакомый восьмиклассник Яша Булочко, держа в руке перед собой, как цветок, пятирублевую бумажку. Рохля и интеллигент, будущий скрипач, которого только фамилия избавляла от обидных прозвищ, он жаждал наглядно удостоверить для паспорта свое совершеннолетие. Можно ли было обмануть его ожидания? Глебу это было чуждо по природе. Он вынул из пальцев у Булочки пятерку, просившуюся в руки, и хозяйским жестом указал на стул.
— Ты, что ли, будешь снимать? — уточнил Булочко.
— А что? — ответил Скворцов и включил всю жаркую ослепительную батарею за марлевой занавеской. — Да будет свет!
Что-что, а внешние ухватки он умел воспроизвести артистично: отодвинул ящик-подставку, излишний при его росте, вдвинул в аппарат пустую рамку вместо кассеты, подправил подбородок напряженному Булочке, спрятал голову под факирское покрывало и совершил изящную манипуляцию колпачком.
— Готово, — сказал он. — Снимки могу завтра сам занести в школу.