Что и говорить, мне было очень горько. Каким бы сторонником свободы в мыслях и действиях я ни был, ее интеллектуальную и эмоциональную поддержку невозможно было переоценить; она, эта поддержка, была бесценна, и я понимал это.
Ни разу в жизни не встречал я равную ей. Пройдут годы, прежде чем я найду такую же. Она навсегда останется для меня символом абсолютной красоты и истинного величия ума. Она была неподражаема, клянусь. Она задала мне высочайшие творческие стандарты, внушила такую художественную дерзость, что писать, что придется, терпеть неудачу я попросту не имел права.
И теперь ее чувство к сему достойному мужу свидетельствовало о том, что вся наша любовь летит в тартарары. Она мне больше не принадлежит. Она меня бросает. Нет, это я бросаю в безбрежное море жизни бесценный жемчуг; я всегда знал, что он бесценен. И что же дальше? Что будет дальше – со мной, с ней? Как мне без нее обходиться? Как жить?
Очень сомневаюсь, что мне удастся представить себе хотя бы на йоту, каковы будут последствия нашей разлуки, к чему она приведет. В тот вечер Элизабет ушла, сильно мне досадив и позволив проводить ее только до дверей ее квартиры. Между нами, сказала она, все кончено, и приходить к ней я могу теперь только по утрам обсудить мой рассказ, который она тогда редактировала. Однако не успела она уйти, как я услышал приближающийся стук ее каблучков по асфальту – Элизабет возвращалась.
– Мед, подожди, подожди! – вырвалось у нее. – Возьми мои руки. Пойдем со мной в парк. Мы не можем так расстаться, нет, я – не могу! Не могу! Не хочу! Ох, Мед, Мед! Не могу тебе передать, как мне плохо. – И она припала к моим рукам, и на мои пальцы полились горячие слезы. – Знал бы ты, как мне плохо. Я так предана тебе, Мед, я верю в тебя, в твои книги. Но ведь ты же никогда не переменишься. Но это ты, Мед, ты! Он не стоит тебя, не стоит твоего мизинца! Думаешь, я это не понимаю? Он замечательный. Но ты – ты мой, Мед, мой! Ты мой бог и навсегда останешься моим богом. Но ты ведь уйдешь, бросишь меня, да?
Я держал ее за руки и плакал. Горько плакали мы оба.
Что произошло дальше? Вот что. Мы дошли пешком до тогда еще строившегося собора Святого Иоанна Благословенного и поднялись на каменный постамент высотой футов пятнадцать – на этом постаменте со временем будет установлен стержень арки, которая поддерживает трансепт.
Мы сели, Элизабет в своем красивом летнем платье и я в хлопчатобумажном костюме, и с грустью вперили взор в звезды. Млечный Путь, Большая Медведица, Малая Медведица, Альтаир, Алголь, Сириус. Внизу, в глубине парка Морнингсайд, затерялась пагода. По 110-й сворачивал, громыхая, трамвай с освещенной буквой L. По Амстердам-авеню неслись, слепя фарами, автомобили и таксомоторы. А под нами, на улице, обнимались влюбленные парочки.
Мы немного успокоились. И тут, сидя в тени огромного собора, вдыхая теплый летний ветерок, глядя на звезды, вечные звезды у нас над головой, мы оба ощутили вдруг нечто вроде чудовищной боли. Я не понимал себя. Я жалел себя. Я не понимал ее. В памяти возникли какие-то мелкие, незначащие эпизоды нашей совместной жизни, сценки, разговоры. Очень может быть, эти воспоминания возникли прежде у нее, а от нее передались мне. Мы оба погрузились в раздумье.
– Я не в силах это переносить! – внезапно воскликнула она. – Нет, не в силах! Не могу! Ох, я должна уйти! Я хочу умереть! – И с этими словами она приложила руки к сердцу.
– Бетти, пожалуйста, не говори так, – взмолился я. – Я тоже не в силах это переносить, это ужасно! Я знаю, я негодяй. И всегда был негодяем. Но я не брошу тебя. Я сделаю все, лишь бы ты не плакала. Прошу тебя, держи себя в руках, не распускайся. Ведь ты не такая, как все, ты умна, как никто, ты знаешь, что такое жизнь. Не я один виноват. Виновата жизнь, Бетти, жизнь! Как же нелегко жить!
– Все кончено, – повторила она, рыдая навзрыд. – Все кончено! Все кончено!
– Нет, нет, нет, – шептал я. – Не говори так, Бетти. Не говори так. Пожалуйста!
– Все кончено! Все кончено! Да, все кончено – для меня!
Спустя какое-то время я отвез ее домой. Она сказала, что через пару дней мы увидимся. И через пару дней мы действительно увиделись. Но что толку? У нас все кончилось. Она это знала, и я тоже это знал. Я не переносил ее мрачных мыслей, ее слез, ее гамлетовских колебаний. И в то же время, когда я вспоминал, как она хороша собой, как мне нужна, как умна, какой веселой, остроумной умеет быть, – мне, несмотря ни на что, мучительно хотелось оставаться с Элизабет, и это при том, что новые увлечения, которым я предавался, сводили на нет мои чувства к ней.
Все дело в том, что она не отпускала меня, держала как на цепи. Я восхищался ей, даже когда она была подавлена, когда злилась, когда копалась, точно Фрейд, в своей и в моей душе. Среди всех мужчин и женщин, которых я знал, не было никого, кто бы своим умом, творческой энергией вызывал у меня такое уважение, как она. Что же до ее красоты, то даже те женщины, кого я предпочел ей, не могли с ней сравниться.