Мы бежим к лодке. Успеет ли хватить осколком? Они то и дело щелкают по воде. Хватаем лодку и, вытащив ее до половины, с трудом переворачиваем. Теперь мы лежим под ней. Днище лодки из толстых просмоленных досок, авось не пробьют осколки. Но все же на это мало надежды. Внезапно становится светло. Высовываю из-под лодки голову и смотрю вверх. Где-то над нами как ошалелый, в разрывах снарядов и лучах прожекторов, носится фашистский самолет. А над поворотом реки медленно опускается сброшенная на парашюте ракета. Совсем близко — так кажется на воде — одна за другой рвутся авиабомбы.
Мозг лихорадочно работает: «Как там в части?» Сбросит бомбу на госпиталь, что тогда?
А по лодке теперь то и дело сечет дождь мелких осколков, а иногда и крепко постукивает. Мы лежим, прижавшись друг к другу.
— Вот тебе и рыбалка, — говорю я.
Часа через два перестают бить зенитки, постепенно гаснут прожектора, и вновь наступает тишина.
Мы вылезаем из-под лодки, отряхиваемся.
— Живы!
— Живы! Боялся сказать, — тихо признается Шульга, — этакий, знаешь, здоровеннейший осколок пролетел... Ну, думаю, все! В бой не страшно, а здесь... Давай, верно, на тот берег. Ну его ко всем лешим, этот остров!
Мы переворачиваем лодку, спускаем ее на воду и в темноте наугад плывем к лесистому берегу. Возбуждение спадает. Кругом тихо, пережитое кажется уже далеким.
— Смотри, смотри: огонек! — радостно говорит Шульга.
Я смотрю в сторону, куда показывает он, но никакого огонька не вижу.
— Да вон, вон же он!
Действительно огонек. Он то мелькнет, то пропадет, такой крохотный, маленький.
— Никак рыбак, — говорит Шульга.
Нажимаю на весла, вода под ними клокочет, пенится. Минут через пятнадцать лодка мягко ткнулась в берег. Подтянув ее, чтобы не унесло, мы идем на огонек. Это жилье бакенщика. Видна вышка, увешанная красными и белыми шарами. Возле — шалаш из сухих прутьев. Сам бакенщик сидит на корточках у небольшого костерка, разложенного между двумя кирпичами, кипятит чайник. Наше появление для него неожиданно. Он вскакивает и, приложив ладонь к глазам, вглядываясь в темноту, сиплым голосом кричит:
— Э-эй! Кто идет?
— Свои!
Ему можно дать не менее шестидесяти пяти лет. Он высокого роста, широкоплеч. Одет в суконные штаны и желтую с горошком рубашку, поверх которой на плечи наброшен ватник.
— «Свои». Кто вас тут знает! Самолетов-то поди сколько летало.
Его маленькие, в густых расщелинах бровей, глаза смотрят подозрительно, холодно.
— Да за кого же ты нас, дедушка, принимаешь? — не выдержал Шульга. — Из госпиталя мы.
— На лбу, милый, у вас этого не написано, — резонно замечает старик. — Пошто ночью шатаетесь?
— Да мы, дедушка, на рыбалку.
— На рыбалку? И впрямь... — рассматривает он наши удочки. — Значит, рыбаки. — Голос старика теплеет. — А я-то думал... Не приведи господь, всякое может быть... С виду вы люди вроде нашенские, а в нутро к каждому не залезешь. С какого будете госпиталя?
— С Вольска, дедушка.
— Слыхал, слыхал! В школе стоите. У меня свояка ранило. Наперво у вас лежал, а теперь аж в Аягузе, под Семипалатинском, в Казахстане — вон куда попал. Значит, по рыбку приехали?
— По рыбку, дедушка. Боец лежит, тяжелораненый, все рыбки просит. Говорит, может, с нее полегчает. Вот и решили половить.
— Ишь ты, — качает дед головой, — какая, значит, аказия, а я-то думал: так, ради баловства, вроде отдышки, приехали. Это, милый, конечно, от рыбки должно полегчать; фосфору в ей, говорят, много!
— А как звать тебя, дедушка?
— Меня? Семеном Яковлевичем величают, а так запросто — Семеном. Неводочек бы вам, спорней ловить было бы.
— А на удочки берет?
— Как же не брать! Рыба тут всякая есть. Лещ... ну и сазан, ежели подойдет, плотичка... Хитрющая бестия, этот сазан. На что щука норовиста — сазан хуже.
— А где бы здесь, дедушка, нам половить?
— Где? Да, пожалуй, лучшего места и не найдешь! Вон, смотри, — указывает он, — мысок видать. Не доходя его, значит, — выемка, омутинка, так небольшая. Там и садитесь. Недалече от берега дерево занесло, плыло, ну и занесло. Под дерево и бросайте. Поутру непременно рыба будет. Чайку-то не хотите?
— Нет, дедушка.
Семен Яковлевич наливает в синюю эмалированную кружку кипяток и, покусывая кусочек сахара, медленно, с наслаждением пьет.
— Радио-то слыхали?
— Слышали, дедушка, последний раз в шесть часов.
Собрав в ладонь крошки и бросив их в рот, дед говорит:
— Очумел, знать, немец — сюда прет. Под Москвой не выдюжил, кишка тонка, вишь полегло его там видимо-невидимо. Я его с четырнадцатого года знаю...
Над нами тучей носятся комары — большие, маленькие, какая-то, как ее здесь именуют, мошкара.
— Вот я тебя, шельмеца, — говорит дед и пальцем давит на шее большущего комара. — Так и с ним будет, с фашистом. Не пить ему волжской водицы.
Мы ожесточенно отбиваемся от наседающего комарья. Лупим себя по лицу, шее. Но комары забираются под рубашку, брюки и жалят, жалят...
— Заедят, проклятые, — ворчит дед, — ну-ка залезайте под мой полог, там, за шалашиком. Мне еще бакены проверять. Часа через два вернусь, разбужу к самой рыбалке.
— Не проспим, дедушка?
— Как не так! Будьте покойны!