Герои обеих групп, конечно, были гротеском вненаходимости. Они важны для нас как наиболее яркие проявления общей тенденции формировать себя как субъекта вненаходимости,
которая в менее эксцентричных формах присутствовала в жизни большинства представителей последнего советского поколения. Возникновение Митьков, некрореалистов и подобных групп в конце 1970-х — начале 1980-х годов следует рассматривать как симптом сдвига всей советской системы в сторону нарастающей вненаходимости.
Ирония вненаходимости
В 1970-х — начале 1980-х годов ирония вненаходимости
широко распространилась по всей стране, став важной частью взаимоотношений человека с системой. У этой иронии даже появилось жаргонное название — стёб. Мы будем использовать этот термин именно в том первоначальном смысле, который он имел в 1970–1980-х годах. Стёб тогда обозначал ироничный жанр, который отличается от более знакомых жанров — насмешки, сарказма, издевки, юмора абсурда — тем, что в его основе лежит отношение сверхидентификации говорящего с объектом, на который эта ирония направлена. В результате подчас невозможно с уверенностью сказать, имеете ли вы дело с искренней поддержкой объекта, тонкой насмешкой над ним или странным сочетанием одного и другого[284].Подчас субъект стеба сам избегал проводить явную границу между этими, казалось бы, взаимоисключающими отношениями к объекту, удивительным образом сочетая в себе искреннюю поддержку с насмешкой, при этом не давая понять, как именно следует интерпретировать то, что он делает и говорит. Кроме процедуры сверхидентификации с авторитетным символом в основе иронии вненаходимости или стёба
лежала вторая процедура — деконтекстуализация{458} этого символа (помещение его в необычный контекст). Используя эти две процедуры, стёб сдвигал констатирующий смысл авторитетных текстов, ритуалов и образов, делая его непредсказуемым или вообще стирая его. Хорошо знакомый авторитетный символ вдруг начинал казаться непонятным, абсурдным или бессмысленным.Жанр иронии вненаходимости можно сравнить с другими видами иронии, появившейся в других исторических и культурных контекстах. Его родственником, например, является пародия на авторитетные символы, которая практиковалась во время средневековых карнавалов в христианской Европе. Эта пародия, как писал Михаил Бахтин, не носила «осознанный, критический и четко оппозиционный характер» по отношению к авторитетной власти, поскольку в ней была заключена не только насмешка над символами власти, но и их поддержка. Бахтин подчеркивал, что в Средние века «люди, создававшие необузданнейшие пародии на священные тексты и на церковный культ, часто были людьми, искренне этот культ принимавшими и служившими ему»{459}
. Об аналогичной динамике «государственного смеха», который не разрушает пародируемый объект, а, напротив, способствует его воспроизводству, писал Дмитрий Лихачев{460}. Однако, несмотря на эту похожесть, позднесоветский стёб отличался от иронии, о которой говорят Бахтин и Лихачев, тем, что он не являлся публично санкционированным ритуалом и не был ограничен пространственно-временными рамками карнавала. Стёб функционировал постоянно и в широком спектре контекстов, подчас становясь повседневной эстетикой существования субъекта. Как мы видели на примере Митьков и некрореалистов, не совсем верно даже говорить об иронии вненаходимости как об особом художественном или языковом жанре, поскольку понятие жанра подразумевает, что он практикуется время от времени, в особых местах или текстах, а принцип ироничного отношения к реальности, практикуемого Митьками и некрореалистами, заключался в том, что его было не отделить от «обычной» жизни. Их ирония не была ограничена ритуальным временем, пространством или действием, а была частью субъектного существования как такового. Ее объектом были не отдельные символы или правила системы, а вся советская жизнь.По этим же причинам позднесоветская ирония вненаходимости не была настолько безобидной, как санкционированная и ограниченная карнавалом ирония. В отличие от последней позднесоветский стёб способствовал постепенному изменению символического порядка системы изнутри, его внутренней детерриториализации,
появлению в нем все новых зон и отношений вненаходимости. При этом он проводил эту работу незаметно и не аннонсируя ее как самоцель. А те, кто практиковал подобную эстетику взаимоотношений с системой, не говорили о своем желании ее таким образом подорвать. Напротив, они относились к политической проблематике как к «неинтересной» и, выражаясь языком Митьков, «никого не хотели победить». Этот вид ироничного отношения к действительности был проявлением не героической политики «нонконформизма»[285], а гораздо более опасной для системы политики вненаходимости[286].