Бытом не занимался никто. Быт просто не существовал! Утро начиналось с того, что мне давался рубль и — «беги к еврею за пеклеванным» — я бежала в Обжорный переулок, что огибал наш дом слева, и моментально приносила от этого самого еврея этот самый пеклеванный хлеб, вкус которого помню до сих пор, потому что лучшего хлеба не ела. Комната наша была попросту гостиничным номером без всяких удобств. Чтобы умыться, надо было пройти два коридора и потом со всеми полотенцами, зубными щётками и прочим бежать к себе. На втором этаже находилась кухня. Вероятно, в бытность «Лоскутной» гостиницы там заправляли ресторанные повара, бегали суетливые официанты, возможно, что сюда, на кухню, доносилась музыка из зала. Не знаю. В наше время это была огромная комната, темноватая, посредине которой размещалась дровяная плита неописуемых размеров. И вот каждая хозяйка, уходя на работу, ставила на эту плиту свою кастрюлю (преимущественно суп). В нашей семье это «ответственное» дело часто поручали мне.
Сейчас невозможно себе представить, как эти сорок или пятьдесят кастрюль сами по себе варились, не выкипали, не сгорали и прочее. Вероятно, кто-то кого-то просил приглядеть, кто-то приходил после вечерней смены, у кого-то этим занимались подросшие дети. Помню только эту громадную плиту, шумящую, шипящую, бесконечное количество разноцветных крышек и не помню ни одного скандала, ни одного недоразумения, связанного с таким оригинальным способом приготовления обеда.
Рядом с кухней находилась так называемая кубовка: в продолговатом, довольно большом помещении симметрично по углам стояли два титана, круглосуточно топившиеся. И вот каждый жилец, кто бы только ни захотел «попить чайку», брал чайник и шёл в кубовку. Очередь с двух сторон стояла огромная: чайники были большими, наполнялись медленно, но это никого не смущало, никого не раздражало, потому что кубовка — это был своего рода клуб, ведь за кипятком спускались все, а дом, я повторяю, был заселён людьми очень интересными, с биографиями почти легендарными.
За кипятком я отправлялась всегда с восторгом: побыть среди взрослых, да ещё каких взрослых. Я до такой степени органично впитывала «революционную атмосферу, царившую вокруг, что видела себя во взрослом состоянии исключительно прокурором (мечтала им быть), прокурором, обличающим буржуазные пережитки, которые, к сожалению, «ещё существуют».
Вообще-то для меня всё было просто и ясно: мы строим коммунизм, который уже не за горами, вот-вот наступит, надо только освободиться от тех немногих, кто мешает этому стремительному наступлению коммунизма. (Поэтому и надо стать прокурором.) А вот мировой империализм, конечно, отвратителен. Там рабочий класс в тисках, там процветает буржуазия. И с этим надо бороться. Надо помочь мировому пролетариату. Ведь давно замечательно сказано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» А что-то застопорилось, чего-то не соединяются. Надо помочь. Каждый как может.
Поэтому надо вступать в МОПР, Осоавиахим, словом, всеми силами вырывать международный пролетариат из цепких рук мирового империализма. Никогда не забуду, как мой мягкий, тонкий папа успокаивал меня от диких, душераздирающих рыданий: я прочла в газете, что в Америке казнят на электрическом стуле ни в чём не повинных рабочих Сакко и Ванцетти, обвинённых в чём-то (уже не помню в чём). У нас об этом несправедливом положении рабочих в Америке трубили тогда очень много. И вот я не могла прийти в себя от этой нечеловеческой несправедливости — там, в этой ужасной Америке, где нет свободы для простого человека. Не то что у нас.
Шло время. Мы понемногу обживались на новом месте. Родители начали работать. Мы были предоставлены сами себе. Коридорная система нашего дома и контингент, населяющий этот дом, способствовали полному сближению жильцов. Жили почти коммуной. Самыми прекрасными днями были майские и ноябрьские праздники. С самого утра мимо наших окон торжественно двигались демонстрации. Мы, дети, выбегая на улицу, изо всех сил старались протиснуться между тесно сомкнутых рядов, чтобы каким-нибудь образом продраться на Красную площадь. И если это удавалось (строгости были огромные, шеренги при приближении к площади тесно смыкались, правофланговые следили, чтобы в каждой шеренге было ровно шесть человек), если удавалась эта сложнейшая и опасная процедура и я оказывалась на Красной площади, — это было счастье, самое настоящее счастье. Восторг! Ведь это была единственная возможность увидеть /талина живым, Сталина, приветливо машущего рукой. И тут уже неважно, что по площади тебя погонят: надо было идти не только не останавливаясь, надо было просто бежать, вывернув шею вправо, чтобы ещё и ещё раз увидеть это любимое лицо.
Слово «культ» вошло в мою жизнь много позже. Тогда его в нашем лексиконе попросту не существовало. Обожание, преклонение, умиление, немой восторг — слова, которые не могли выразить те чувства, которые владели нами тогда.