Жили трудно и необыкновенно весело. Вечерами жгли костры внизу на берегу реки, там же устраивались импровизированные концерты. В.К. Львова (увлекавшаяся тогда художественным словом) читала вслух «Накануне» Тургенева, поражая слушателей недюжинной памятью (всё произведение — наизусть! Шутка ли?!).
Молодёжь играла в шарады, придумывая в них почти театральные миниатюры. Но самое примечательное — это исполнение Рубеном Николаевичем под гитару старых цыганских романсов. Вообще, когда Рубен Николаевич был в ударе, он был неотразим. Начинал он всегда с его любимого:
Потом переходил к чтению его любимого Пушкина:
И наконец пел! Представьте — чудная лунная ночь, зеркальная река, костры, все молоды, все немножко влюблены, и над всем этим тревожным покоем льётся дивный голос незабвенного Рубена Николаевича: «...Государь мой, батюшка, Сидор Карпович. А когда же помирать-то, батюшка. В середу, матушка, в середу, в середу, Пахомовна, в середу!» На отдыхе все необыкновенно сближались, и потом это переносилось и на «зимнюю жизнь». Обычно после спектакля собирались на квартире у кого-нибудь из рядом живущих — тогда только отстроился дом на улице Вахтангова, рядом с театром, вернее, между театром и консерваторской студией (где позже стал Театральный институт имени Щукина). Дом этот был заселён как бы вторым поколением вахтанговских актёров (первые все жили в Левшинском переулке — ныне улица Щукина). Почти никто не имел отдельной квартиры, селили по несколько пар в каждой квартире. Так, в одной квартире жил Фёдор Москвин (сын великого Ивана Москвина) со своей женой — актрисой нашего театра Ритой Оболенской, в другой комнате этой же квартиры обосновался молодой (тогда) артист Сидоркин с женой и так далее. И только некоторые получили отдельные «апартаменты». Так, на третьем этаже одного подъезда поселился К.Я. Миронов с Алмазовой. На пятом этаже другого подъезда жила Александра Исааковна Ремизова, у которой в основном и собирались. Была она сама человеком необыкновенным, очень талантливая, очень широкая, невероятно расположенная к людям, но... занимающаяся всю жизнь театром, и только театром, — хозяйка она была никакая и, будучи очень гостеприимной, кроме яичницы (которую она с гордостью предлагала гостям) приготовить ничего не умела. Поэтому приходили мы к ней всегда со своим винегретом и даже иногда с тестом, которое тут же раскатывали и, сделав что-то вроде кулебяки, запихивали в плиту. Пока рассаживались, теснились на кухне, откупоривали всегдашнее плодово-ягодное вино, которое получали по карточкам, нехитрый пирог был уже готов, и пир, почти каждодневный (каждоночный), начинался. Что тут творилось! Говорили обо всём, строили планы новых спектаклей (некоторые даже осуществлялись), обсуждали идущие, спорили, ссорились, мирились. Кто-то кого-то обвинял в попрании заветов Вахтангова, кто-то демонстративно осуждал играющего не по «системе», осуждаемый оправдывался, произнося тут же при всех кусок «обруганной» роли, потом как-то всё утрясалось (главным образом, присутствием Рубена Николаевича), и начиналось дружное пиршество. Ели винегрет, запивая плодово-ягодным, вспоминали смешные эпизоды прошедших гастролей, но главное — пели, читали стихи — и хором, и каждый по очереди. Сейчас уже невозможно себе представить, почему в то время (трудное, очень тяжёлое) так любили поэзию. Я вспоминаю, сколько было вечеров, битком набитых залов, где прекрасные Журавлёв, или Яхонтов, или Каминка читали, и прекрасно читали, стихи — и классиков, и современных поэтов. Почему это происходило? Почему была такая тяга к стихам, к прекрасному И куда это ушло? Нет ответа!
В наших сборищах кумиром был Рубен Николаевич. Как-то всё группировалось вокруг него, он был по-настоящему доступен, демократичен, в то же время не допускал (да это и не мыслилось) никакого амикошонства. Чем он добивался такого к себе отношения, трудно сказать: он был с нами очень (как я уже сказала) прост, но в то же время какая-то черта, грань, которую никогда нельзя было переступить в отношениях, всегда существовала. У него была, как у всякого вполне земного человека, масса слабостей, над ним подтрунивали, за глаза посмеивались, но, вероятно, сила его таланта была столь велика, что его авторитет, который он как будто и не насаждал специально, был абсолютен. Его слово было законом. Его оценка обжалованию уже не подлежала. Если сказал Рубен Николаевич, значит, так тому и быть.
На наших ежедневных и еженощных (почти) посиделках он так рассказывал нам о Вахтангове, о его видении театра в будущем, что мы чувствовали себя обязанными держать это великое звание «вахтанговского артиста». И изо всех сил старались не уронить его.