Вечером объявились соседи. Оказывается, на втором этаже нашего чудного «особняка» была ещё одна комната, о которой мы поначалу не имели никакого представления. Итак, появились соседи. Семья коренных омичей — муж, жена, дочь-студентка и мальчик-школьник. Господи, какое они приняли в нас участие! Сразу откуда-то из сарая была извлечена детская кроватка, потом по мановению волшебной палочки на наши «дрожжи» были брошены настоящие матрацы, внесли в комнату какой-то колченогий стол, который поначалу поставили на стопку кирпичей, потом приделали к этому столу все четыре ноги, и он служил верой и правдой все эти годы. Нашлись стулья. И когда всё это расставилось, раскидалось, Юля — хозяйская дочка — принесла нам горшок горячей пшённой каши. Начался пир.
Отъевшись, отогревшись, осмотревшись, мы увидели, что ни печки, ни тем более электричества в комнате нет. Каша (предмет нашего восторга) была приготовлена у соседей в печи, которая выходила своей задней частью в нашу комнату и таким образом нагревала одну стенку. К этой стене поставили мамин лежак, а «брачное ложе», которое предназначалось нам с Осеневым, поставили рядом с входной дверью; разделяла эти два «спальных места» только бочка с водой, которую и надо было наполнять по мере её опустошения. Сейчас, когда мы все ропщем на неустроенность нашей жизни, на недостаточный комфорт, на материальные трудности и прочее, — уже невозможно представить, как это можно жить в таких условиях. А вот, оказывается, можно. И не только приспосабливаясь и стеная, а по-настоящему. Счастливо. Смешно? Да, наверное, сейчас смешно. А тогда?
И тут я посмею поспорить с Достоевским, утверждающим, что «красота спасёт мир». Нет! Мир спасёт взаимовыручка, поддержка, надёжность — всё то, что я познала в первую холодную зиму Омска.
Когда, немного оправившись от всех перипетий переездов, мы поняли, что надо всё начинать с нуля, тут и пригодилась «рукастость» моего мужа: из каких-то немыслимых верёвок он смастерил что-то похожее на сетку для детской кровати; оставшиеся ящики из-под дрожжей поставил один на другой, получился почти сервант (буфет, если угодно). Но надо было это дурацкое сооружение чем-то занавесить, а ничего, естественно, не было. Нo... Был же театр, были люди. Была та самая выручка и поддержка.
Я, помню, пошла в театр к зав. постановочной частью И.В. Баранову и рассказала о моём бедственном положении. Сказала, как я завидую всем «старикам», которые вывезли и ковры, и посуду, и всё, всё.. А вот я никак не могу привести комнату в божеский вид. Иван Васильевич обещал что-нибудь придумать. И когда через несколько дней он позвал меня в огромный декоративный цех, что находился на верхнем этаже театра драмы, я обомлела. На большом куске холста масляной краской был нарисован какой-то немыслимый лес, цветы и ветки. И сияющий Иван Васильевич вручил мне это чудо со словами: «Вот и у тебя будет шикарный ковёр».
Мы повесили эту драгоценную тряпку над «тахтой», отрезанной от неё частью занавесили «сервант», а когда Миша Зилов (мой однокурсник) подарил нам керосиновую коптилку из консервной банки, с маленьким фитилём, и мы зажгли эту «люстру», а она в свою очередь осветила наш ковёр, — вот тут-то мы увидели настоящую красоту нарисованного пейзажа.
Но самой большой достопримечательностью нашей комнаты была маленькая полочка, висевшая около окна на голой стене, — на эту полочку каждое утро мой папа торжественно клал буханку чёрного хлеба, получаемого им по всем нашим карточкам (одна Володина — служащего, а остальные наши — иждивенческие и детская). Папа аккуратно нарезал эту буханку на шесть частей, и каждый мог съесть свою порцию в течение дня, когда хотел: хоть сразу, хоть постепенно. Эта полочка, эта буханка стоят отдельного рассказа.
Она, ах, эта вожделенная буханка, и сейчас стоит перед моими глазами. А тогда целый день, что бы я ни делала, я не только поглядывала на неё, но, не скрою, съев ещё утром свою часть, потихоньку отщипывала маленькие кусочки и незаметно (как мне казалось) ела. Но конечно, все это видели, но делали вид, что не замечают (жалели кормящую мать). А Володя просто отдавал мне свою часть, уверяя, что поел в театре, и хотя все знали, что это — абсолютное враньё, делали вид, что верят.