— Ить вправду! — подхватила бабушкино лукавство Алексевна. — Али мы из бедной семьи? Али кому до́лжны? Мой батька у одного взял, другому отдал.
Как водится, вспоминали молодость.
— Бывало, диву даюсь, — говорила бабушка, — всю ночь сидит мать и вяжет: цок-цок спицы. Прислонится спиной к стулу, подушку под голову, и — цок-цок. «Чего оно ей не спится?», — думаю. А подкатило самой под шестьдесят, поняла, чего оно не спится.
Алексевна подробно, в деталях, перечисляла горести, отложившие морщины на ее лицо. Бабушка метала афоризмы:
— Добро, если жизнь отложит морщины на лицо. А если на душу?
Или:
— Та и дурак кашу наварэ, як пшено е.
От пятой чашки чая Алексевна разомлела, на ее кирпичном носу выступили росинки пота, маленькие глазки увлажнились, будто пила она не чай, а вино. Дина радостно подумала, как легко переносит «отлучение» от спиртного эта прожженная, как все считали, пьяница.
Чаек они попивали степенно, из блюдец, аппетитно причмокивая губами. Их тихая согласная беседа убаюкивала. И вдруг вспыхнул спор. Алексевна утверждала, что загробная жизнь существует, что умирать боязно: какова она там, вечная кара?! Бабушка, привыкшая к крутому словцу, подняла ее на смех.
— Э, помрэшь и с… не побачишь. И я таково́ когда-то мыслила. В церкву ходила, посты блюла. А как выкривил мне бог пальцы, да на правой, рабочей руке, потеряла я в него веру. Кабы ж такую труженицу, как я, полагалось наказывать? — Бабушка выпростала перед Алексевной свою руку с обезображенным мизинцем, с навечно согнутым безымянным пальцем.
Несчастье случилось с бабушкой через год после того, как она отдала дочь замуж. Стоял последний день масленицы. День, в который, по старому обычаю, люди идут друг к дружке прощения за грехи просить: «Прости дурной грешного!». Бабушка не сомневалась, что явится к ней свояченица, обидевшая ее. Она строгала тонкие лучинки из березы для самовара, собираясь попотчевать родственницу, да и накололась. Ночью руку раздуло, тело сделалось огненным, а наутро пальцы выкривило. Хуторяне сошлись на едином мнении: Серафиму испортила Свиридониха, известная ведьма. Накануне бабушка отчитала ее за злой язык.
Свиридониха жива и поныне. Она вдевает нитку в игольное ушко с одного прицела, хотя считается слепой, к кринице за водой ходит без палки, сама себе стирает. По-прежнему хуторяне, боясь ее дурного глаза, быстро прогоняют мимо ее дома коров.
— Можа, бог тебя наказал одним, а наградил другим, — отводя бабушкину искалеченную руку от своего лица, сказала Алексевна, бросив красноречивый взгляд на Дину…
Прошло с полмесяца. Дина задержалась в классе. Когда она поздно вечером подходила к дому, у нее перехватило дыхание. Сиротливо прижавшись к оконной раме, стояла Алексевна. Она качалась, переступая с ноги на ногу, напевала хриплым прокуренным голосом: «Ах, пожалейте вы меня, ведь я ж мужчина…»
«Пьяная!» — испуганно подумала Дина.
Дина подступила к Алексевне.
— Привет! — свистящим шепотом произнесла она. — Сколько волка ни корми, он в лес смотрит? — Как-никак она была бабушкиной внучкой. Она тоже знала пословицы.
— Д-динка! — заплетающимся языком пролепетала Коряга. — Ты поругай меня, поругай. Я любезно послушаю.
— Пошли домой! — приказала Дина.
Она не вела ее, а тащила, проклиная свою идиотскую доверчивость, свою самонадеянность («Как легко переносит отлучение от спиртного!»), свою беспечность (ни разу не позвонить в трампарк, не спросить, как она там!).
Услышав прерывистое дыхание старухи, Дина остановилась.
«Балда! Загоняла бабку!».
— Передохните уж, горе вы мое! — разрешила она. Алексевна неожиданно всхлипнула. — Она еще плачет! Вы зачем напились? Как я теперь в глаза людям погляжу? Я же за вас поручилась.
Алексевна горестно икнула:
— Мне веры нету. Я только на тебя облакачиваюсь, Динка.
— Была вам вера, была. Сами вы ее в грязь затоптали.
— Той не человек, кто пуда три грязи не съел.
— Слышала уж эту побасенку. Идемте.
— А ты на меня не кричи. Катька и та кричать не стала. Любезно так в трамвае обратилась: «Ить ужли то вы, мама?»
Дине показалось, что она оглохла.
— Какая Катька? В каком трамвае?
— Моя Катька. В моем трамвае. «Ить ужли то вы, мама?». Шляпка на ей с бумбоном, сапожки, муфта, чемодан кожаный. «Ить ужли то вы, мама?».
Господи-светы! Никак, ее Катька жива-здорова? И здесь, в городе! Дина обняла старуху за плечи:
— А что еще она говорила вам, ваша Катька?
— Много говорила: «Ить ужли то вы, мама?»
Да! Большего от нее сейчас не добьешься. Ладно, пусть проспится.
На лестнице Алексевна оттолкнула Дину, упала на порожек, по-детски всхлипнула.
— Пропала я, Динка! Не с добром она пожаловала, я ее знаю.
— Глупости. Где она сейчас?
— Дома, где ж еще? В трамвае выпытывала: «Вы на прежней квартире, мама!» Глазками по мне, что метлами, шырг, шырг. Конец всему.
— Хватит вам отпевать себя. Вставайте. Бояться родной дочери!
— Боюсь, Динка. Ить смерти и то меньше боюсь. — Поднимаясь, она несколько раз падала, приговаривая: — На одну тебя у меня вера, Динка! Ить на тебя я и облакачиваюсь. Ты не бросишь меня, а?