— А, вот оно что, — протянула Мария, сидя на диване, и стала разглядывать подошву туфли. — Течет, негодная. Видишь, какая дырка? Надо чулки просушить. Уехал Милаш? По-моему, он правильно сделал. Каждому дорога своя родина. У тебя есть что-нибудь червячка заморить?
Божена разогрела чай. Сели к столу.
Глаза Божены были полны сердечной тоски. И это не укрылось от Марии. Она заговорила о Нериче как только могла мягко.
— Мне он понравился. В нем есть что-то, что сразу располагает, — конечно, я не о наружности говорю. Сколько ему лет?
— Двадцать семь.
— Восемь лет разницы? Ну, это почти нормально.
— Не восемь, а семь, — поправила Божена.
— Пусть будет семь. Он славный малый. Я не могу понять, почему Ярослав невзлюбил его. Вот уж никогда не думала, что у Ярослава национальные предрассудки. Если бы Милаш был немец, это другое дело. Но он же серб. Славянская кровь.
— Не знаю, не знаю… — с тоской проговорила Божена, запрокинув голову на спинку дивана. — Может быть, у отца есть веские соображения. А может быть…
— Прав он в одном: сейчас не время думать о личной жизни. Есть дела поважнее. — Мария вздохнула и, выйдя из-за стола, начала стаскивать с себя шерстяной свитер. — А мне не везет. На меня мужчины не обращают никакого внимания. Мне уже двадцать два года. Иногда задумаешься, и так обидно становится. Разве я урод? Или стара? Да нет. Посмотришь на иную девушку — ну просто крыса крысой, а от женихов отбою нет. Женихи, женихи!.. А в общем все это такая чепуха.
Она положила свитер на диван, что-то завернула и покрыла все это юбкой. Божена услышала, как прошуршала бумага.
— Ты просто дурешка, Мария, — сказала Божена с улыбкой. — У тебя озорной характер. Тебе надо было родиться мальчишкой. Ведь ты ничего не замечаешь вокруг себя. А помнишь, как Антонин Слива объяснился тебе в любви?
— Конечно, помню, — рассмеялась Мария. — Но ему тогда было шестнадцать лет. Теперь он поумнел и больше не клянется мне в любви.
— Неужели тебе еще никто не нравился? — спросила Божена, когда они легли на кровать и прижались друг к другу.
— Нет, — быстро ответила Мария. — Впрочем, «нравился» — это слишком широкое слово. Что значит «нравился»? Мне нравился наш преподаватель физики, но только потому, что был умен. Мне нравился своей смелостью тот летчик — помнишь, что познакомился с нами на катке? Да помнишь, наверное! Он в воздухе переворачивал самолет кверху колесами и в конце концов разбился. Но чтобы я зажглась, как ты, чтобы меня властно потянуло к какому-нибудь мужчине, чтобы я ночей не спала, мучилась, тосковала, — этого не было. — Помолчав, она добавила: — Да так, может быть, и лучше. Вот сейчас ты вся полна Милашем, только им одним, а я свободна и сама себе хозяйка. Я боюсь, ты даже не видишь, что происходит вокруг нас, а если и видишь, то не вдумываешься.
Божена чувствовала, что Мария права. Ее охватил стыд. Говоря по совести, она и в самом деле ничем не интересуется, кроме Милаша, и живет точно в монастыре.
— А ты расскажи мне, Мария. Ведь у тебя столько знакомых, ты все знаешь, — попросила она тоном ребенка.
Мария начала рассказывать о столице, живущей тревожной жизнью. В Праге за последние дни не бывало много туристов. Они бродят большими группами, редко по два-три человека и никогда в одиночку. Штатская одежда не может скрыть их военной выправки. Все они, как на подбор, широкоплечие, рослые, мордастые, с коротко подстриженными затылками. Они говорят на ломаном чешском языке и весь день слоняются по городу, справляясь в путеводителе. Их интересуют здания правительственных учреждений, банков, торговых фирм, больших магазинов, музеев. Они подолгу торчат около нарядных витрин, задирают головы и внимательно изучают рекламы и вывески. И беззастенчиво набрасываются на еду, будто вырвались из голодного края; как дикари, они уничтожают бутерброды, пиво, сосиски с капустой. Обыватели теряются в догадках: что это за люди? Но не все слепы, и многие знают: это гестаповцы и эсэсовцы, головной отряд Гитлера, головорезы, заблаговременно переброшенные в Прагу в штатских костюмах и с «вальтерами» в карманах.