Однажды, когда мама уже была в Испании, он увез меня в Смоленск. У Даниила Гранина в книге «Зубр» о генетике Николае Тимофееве-Ресовском есть описание этих мест, и оно слово в слово совпадает с моими воспоминаниями. Мы приехали в деревню, которая когда-то была имением тех самых Ресовских. Я помню речушку на некотором расстоянии от деревни, парк со школой, которая когда-то была дворянским домом. Мы жили в небольшой пристройке, а рядом был дом родителей отца, но я их не помню, даже зрительно. Помню, как отец стрелял грачей и мы их потом ели, это было очень распространенное лакомство. Время-то было голодное.
Еще я помню, как мы должны были лететь в Анапу, но не полетели. Отцу, видимо, по работе полагались какие-то льготы, но нужно было доплатить, на что он сказал, что денег не кует. Это было очень типичным его свойством. И, в общем, мы никуда не полетели.
А потом, в 1939-м, вернулась мама, и они с отцом развелись, потому что он, конечно, был такой мелкий пакостник. И после этого нужно было как-то менять жилищные условия. Одного из бабушкиных братьев, Кивушку, поселили у нас. Разделили кухню, сделали еще одну крошечную комнатенку с окном, метров десять, и его там поселили. Он был с женой, и жена его была странным инертным существом, ее звали Дарья Семеновна, я называл ее Писенна. Она была из той породы людей, которые ничего не умеют, ничего не могут, они всегда больны. И она тоже всегда была больна… А отцу отдали комнату, в которой до того жил этот брат, где-то на Выборгской стороне, и я не знаю, где именно. В то время я его не навещал. Да и позднее я к нему приезжал только за алиментами. Он к тому времени переехал на Гороховую, и я к нему приезжал два раза в месяц.
Мы стали жить большой семьей. Бабушкин брат прожил долго, а Писенна умерла во время блокады.
Братья
Кивушка, который у нас жил, был странный, у него руки росли из задницы, он ничего не мог, кроме своего закройного, лампочку не мог вкрутить. Инертный был, как и его жена. Но уж свое закройное дело знал — будь здоров! А Гаврюшенька — это была ртуть. Еще во времена НЭПа он сразу завел дело, магазин в Гостином дворе — «Ярославское полотно». Он был безумно предприимчивый делец. Кроме этого, он еще и постоянно влезал в разные толковые авантюры. После НЭПа он, конечно, сидел в Большом доме. Тогда чекисты из всех выпаривали золото. Помню одну Гаврюшину реплику, уже после его освобождения: «Ну что это за хлеб? Вот когда я сидел там, вот это был хлеб. Не хлеб, а пряник!» Очевидно, их там неплохо кормили, чтобы сохранить им жизнь и выпарить как можно больше золота. И, думаю, выпарили, потому что у Гаврюшеньки явно что-то было. А в Большом доме ведь неважно, стойкий ты или нет, — все равно выпарят… Гаврюша вообще был удивительный человек. Однажды, через много лет после войны, сидели перед телевизором. И Гаврюша, Гавриил Ерофеевич, говорит моей маме: «Валечка, не пойму, они по-итальянски или по-испански?» Я ему: «Много ты, Гаврюша, понимаешь!» И тогда он повернулся и начал говорить — сначала по-итальянски, потом по-испански.
Он долго жил в Париже, у него был парижский диплом. И он был очень предприимчивым человеком. Уже когда Хрущев проводил какие-то очередные реформы и заморозил облигации, все орали, шумели, бурлили на своих кухнях, что будут этими облигациями оклеивать стены в сортирах. И может быть, даже оклеивали. А Гаврюшенька спокойно ходил по улицам, останавливался у каждого пивного ларька, которых тогда было много и к которым всегда стояли очереди, и по рублю скупал эти облигации. Их у него скопился, наверное, кубометр. И он дожил до тех времен, когда начали выплачивать. Интересный был человек. Его внучка, поэтесса Светлана Розенфельд, — моя троюродная сестра, в семье которой мы жили в эвакуации.
Рисунки
В 1939 году я пошел в школу в Коломенском переулке. Здание сохранилось и поныне, только теперь это не школа. Там есть большой сквер, в глубине выстроена музыкальная школа, а за ней — трех— или четырехэтажное здание силикатного кирпича, вот в нем как раз и располагалась школа. В те времена в школу начинали ходить не с семи, а с восьми лет, и я туда ходил 1939-й и 1940-й годы. Меня отводила и встречала та самая Писенна — кажется, это было единственным, что она была способна делать.
К тому времени я уже рисовал, и рисовал, насколько я теперь разумом понимаю, весьма неплохо. То есть это был не детский уровень, не уровень нынешних выставок детских рисунков. На какой бы выставке детского рисунка я сейчас ни был, где бы я их ни видел — это какая-то профанация, какое-то безумие! Я ни разу не видел ни одного талантливого штриха, это поразительно! Казалось бы, их сейчас миллионы, и они все рисуют и выставляются, должен быть хоть один какой-то рисунок или акварелька, в которой бы что-то я увидел! Но нет. То есть мне иногда кажется, что нужно вообще законодательно запретить детям рисовать и выставляться.