Читаем Это мы, Господи, пред Тобою… полностью

А мне немного страшно, и совестно, и радостно, что в моем тусклом существовании открывается какая-то позабытая грань — женственное. Иван Адамович ждет напрасно моей благосклонности: он волк, он актер, воспитанник Гитиса, невежественен гораздо, хоть и талантлив. В. Г.Щ. мне полностью ровня. Он мне интересен, он остроумен, а главное, взаправду влюблен. Он объясняется и объясняется: ему не надо сексуальной близости; влюбленностью духовной он спасает психику интеллигентного мужчины. Так же, как у меня муж, у него «за скобками» тоже любимая жена и дочь. Но так намучила низость лагерного секса, душа просит духовного и поэтому избрана я. Я это понимаю: по выражению Рейснер, это «хитрость сердца». Там, «за скобками», настоящая супружеская и отцовская любовь, но и здесь надо «спасать духовную жизнь» поисками каких-то высших отношений к женщине и любовь — одна из спасительных граней. Я не могу на его «любовь» ответить иллюзорной любовью, не могу забыть о своем жизненном долге. Я пуста. И он называет свою любовь ко мне безответной и потому особо радуется ей: чувству просторней. И, действительно, эта иллюзия чувства обратила его впоследствии в моего друга, самого верного, помогавшего житейски крепко, спасшего не раз (даже после моего освобождения). Да и сама иллюзия «настоящего романа» меня спасает тоже. Любовь души — действенна!

На первых порах он согрет иллюзией «чудного мгновения», а я исполнена радостной жизненной полноты, став для него «и божеством и вдохновеньем».

Мне радостно: есть рядом человек, с которым можно говорить, не упрощая язык до ежедневного мычания, человек, понимающий нюансы, прелесть игры ума и не претендующий вначале на сексуальное завершение близости. Сорокалетний человек жаждет возвращения эмоций юношеских, и я ему не мешаю.

И понимаю, это у меня уже последнее женское… (И, действительно, я оказалась любимой в последний раз в жизни). Как-то в парикмахерской я увидела в зеркальце (в лагерях больших зеркал не полагалось) локоть своей руки. Локоть стареющей женщины. В Анжерке в поликлинике, куда привели под конвоем к зубному врачу, увидела перед собой немолодую женщину, в телогрейке, теплом платке грубой шерсти, с глазами, мрачно горящими. Такими бывают уличные цыганки. Из толпы пациентов эта женщина выделялась зловещим видом…, как некая колдунья, грязная и нищая. Миг — и я понимаю, что это я сама, отраженная в большом трюмо. И припомнила такой же «эффект зеркала» в молодости. Это было в Ялте, в ресторане. Я не заметила сразу, что одна стена в зале — зеркальная, взглядом столкнулась с загорелой девушкой, прелестной брюнеткой в платьице знойного цвета, дрогнула от ее очаровательности: тоненькая, с высокой шейкой и сияющими глазами и не сразу поняла, что это я сама отражена в зеркале. Так случилось и теперь. Мне страшно стало: вот я какая… старая!

И вот меня любят! Человек, избалованный женской прелестью там, где попадались женщины и краше меня. Говорил еще, что люба я ему «нравственной силой». Что в условиях лагерной неприглядности я ни разу не оскорбила его эстетическое чувство ни вульгарностью, ни неряшеством, ничем. Иван Адамович наблюдает наш «роман» с человеком, похожим на больного слона, тревожно. Но, зная что меж нами «ничего нет», ждет… Живется мне нелегко: я уже не сестра, но живем мы, женщины-актрисы, в стационаре. Завхоз, которого я прежде «гоняла» за грязь, и проч., используя нас, как санитарок, однажды предлагает мне вымыть пол. Мстит: «Это лагерь, Борисовна». Отказываюсь. Помогать буду только на медприемах. Идет с жалобой. Объясняю начальству. Поняли. Тогда Владимир Георгиевич забирает меня в КВЧ «хранителем материальных ценностей», что мы шутя называем «Лорд-хранитель печати». Вокруг лето. В зоне — густые заросли кашки и ромашек, букетами из них я украшаю не келью своего режиссера, а помещение КВЧ.

А после спектаклей на лицах зрителей свет и радость. Поистине — театр — тоже «островок гуманности». И главное — творчество! Редкостное явление в тусклоте предыдущих лет. И я со слезами благодарю И. А., за волосы втянувшего меня в этот мирок. Он молчит и смотрит на меня сухо.

На сцене у меня снова «ножка», в чудом сохранившихся изящных туфельках, а не лапа в растекшихся валенках или сапогах. В гриме я, вероятно, эффектна. Я — женщина, женщина! Подобные минуты «пробуждения» наблюдала я позднее в маргоспитальном театре у привозимых к нам из «отлова на этапах» актрисах. Привезли однажды «чувырлу», в телогрее, растоптанных валенках. Запела — ручей… Лагерная Золушка, обращенная в чувырлу злым энкаведешным колдуном.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже