Мимо идущие казаки, и молодые и старые, почтительно снимают шапки и кланяются бывшей атаманше в пояс. А она иного подзовет низким басовитым голосом, остановится величаво и начинает «чепушить» за какую-нибудь ею замеченную провинку. Или в церкви не истово стоял, или жене изменяет. Все, что в станице делается, Ильиниха знает. Особенно негодовала она на тех, за кем приметила порок ругаться «черным словом» (чертом). Подзовет иногда поближе, поближе и — «за чуприну»! Не взирая на возраст и общественное положение в станице. Говорят, дирывала за волосы и молодых офицеров даже. Иного еще и посохом своим подсолнечным по спине так протянет, что хрупкая палка переломится, из чего видно, что посох-жезл брался в руки не столько для опоры тела, сколько для величия, как знак власти.
И все безропотно принимали от старой атаманши наказание, да принято было еще благодарить «за науку» целованием наказующей руки.
На сходки казачьей «старшины» женщины не допускались. Но прабабка Марина смело и без зова шла к казачьему кругу, все перед нею почтительно расступались, и она диктовала старым казакам, как надо поступать в том или ином случае.
В молодости стреляла метко, участвовала и брала призы в джигитовках казачьих и, по слухам, чуть не застрелила на чьей-то свадьбе мужа, когда он шутейно приволокнулся за какой-то смазливой казачкой.
Дочь ее Таня — бабушка моя — окончила Александровскую ставропольскую гимназию, называемую «пансионом», т. к. многие гимназистки, дочери знатных или богатых обитателей сел и станиц губернии, жили при самой гимназии в течение учебного года. В Ставрополе же бабуля и замуж вышла, к негодованию прабабки, за «простого солдата», т. е. чином невеликого чиновника, писаря. Маша — дочь тоже замужем была за немцем, богатым колонистом, жила с детьми где-то в Средней Азии, кажется. На фотографии Машина дочь Ирина — с моим профилем, а сын Ипполит — будто мой отец.
Вдовствующая прабабка Марина в старости оставалась совсем одна в своем хорошем станичном доме, окруженная только челядью. Но по близости Ставрополя внуки, Танины дети — отец мой и его сестра, гимназические каникулы проводили у бабки, в станице, а зимою она сама езживала погостить в город к рано овдовевшей Тане.
Дом прадедовский в Суворовке, теперь так неузнаваемо перестроен, что навестившая дедовщину в сороковых годах тетя Веруся узнала его только по старой кривой вербе.[38]
Использовался он в советское время как детсад, а прежде был выстроен по барски: с деревянными колоннами, с большой застекленной террасой, как полагалось на юге… При нем был сад, тополя и памятная верба… Внутри дома — обстановка хотя бы и столичной семье впору: мебель ампирная была, в «зале» на мраморных подставках в виде античных колонн — небольшие мраморные статуэтки, видимо, дедовские «трофеи», привезенные из западных походов. В горках — фарфор, хрусталь, были чарочки с вензелем N, чашки с узором из пчел, отбитые дедами в наполеоновских обозах. Единственный такой стаканчик, памятный, недавно разбит уже в моей семье. На стенах — ценное оружие на чудных кавказских и персидских коврах. На одной полувыцветшей фотографии прадедовского домашнего интерьера разглядела я маленькую скульптуру «Трех граций» в струящихся к ногам хитонах.Была там статуэтка стоящего в рост офицера, похожего на Нахимова одеждой и горбатым носом. Отец мой и тетки называли между собой фарфоровую фигурку «Печориным», а бабушка, перепутав имена и портретность, считала: это изображение Лермонтова. И задумчиво глядя на статуэтку, говаривала: «Чудные стихи писал!» Напевала внукам строки «Колыбельной казачьей» и, совсем перепутав биографию, — а, быть может, в те времена в той среде ее просто и не знали, — добавляла: «Простой наш казак, а какие стихи!» Отец мне говорил, что долго, из-за этого бабушкиного утверждения, считал Лермонтова казаком и был огорчен, узнав, что это не так.