А в «домиках» с первых же дней начались допросы. Домики были хорошо укупорены, чтобы наружу не доносилось ни звука. Допросы вели работники фронтового СМЕРШа. Допрашивали каждого индивидуально, запрашивали документы с мест. Однажды, проходя мимо домика, я услышала глухие удары. Крик… В зоне появились люди с остановившимися зрачками, хромавшие. Избитые ничего не рассказывали. Только один признался в доверительном разговоре: бьют не сильно, не пыточно, так, по уху дают изредка. Как солдат, оставшийся верный долгу, дает в зубы другому, долгу изменившему. «Они ведь фронтовики тоже, Борисовна, не энкеведешники! — сказал рассказчик. — Они тоже понятие имеют». СМЕРШевцы находили особо виноватыми и били особенно больно прежних коммунистов и комсомольцев. Их передавали в НКВД, где их ждал трибунал, либо традиционная десятка, либо расстрел. Узнав, что коммунистов бьют больнее прочих, я припомнила с усмешкой: «Гвардии полковник, князь Трубецкой, и вы с этой сволочью!!» — слова Николая-1 при допросе декабристов.
Вызвали на допрос, наконец, и меня. Когда с вечера (на ночь) за мной пришел из СМЕРШевских домиков дневальный, «бессонный» Алик навел на него свой пистолетик-палочку, и я ушла под дружное аханье детских тощеньких грудок: «Ой, тетечку Женечку берут!» А на рассвете, вернувшись с оказавшегося нестрашным допроса, увидела, как снова поднялись на нарах головенки, исчезла под одеяльцем попочка «бессонного». Алика, и первым вопросом детей постарше было: «Тетечка Женечка, вас не били?» И всякий раз, при возвращении с допросов, меня встречали беспокойные глазенки и облегченный вздох: «Пришла! Не били!» Днем старшие унимали младших, чтоб не шумели, чтоб я могла выспаться для ночного допроса. Тринадцатилетняя Тоська Лихомирова, девчонка ушлая и хитрая, приобретшая эти качества за годы скитаний и приспособлений, преданно приносила мне все слухи, все лагерные новости и даже сплетни обо мне. О порочащих меня рассказывала с негодованием: «А сам-то…»
На первом допросе следователь-заика, чуть ли не тот самый, что встречал наш эшелон в Юденбурге, сразу же молча положил передо мною фотографию: возле скалы расстреливают, по-видимому, партизана-итальянца. Он рвет на груди белоснежную рубаху. И прицеливаюсь в него… я. Я! Сомнений быть не может — мое лицо. А рядом стоят незнакомые мне казачьи офицеры и совсем бок о бок со мною жена офицера Барановского. Мы с нею в немецкой униформе. Она находилась со мною в одном эшелоне, была здесь, в лагере. Прежде я с нею знакома не была.
Вначале я похолодела, но потом сообразила: или фальсификация, или стреляющая женщина поразительно на меня похожа лицом.
— Нон бене тровато — плохо сделано, — говорю я следователю, возвращая фотографию. — Вы видели Барановскую? Это очень высокая и крупная женщина, а та, с моим лицом, что стреляет, здесь на вашей фотографии чуть не на голову выше Барановской и крупнее. Зовите сюда Барановскую, поставьте нас рядом. Из нее можно выкроить две таких, как я. Нон бене тровато — плохо сделано!
Смершевец задумывается и говорит мне:
— Хорошо, мы это учтем. Рассказывайте сами. Я начала свой рассказ. К эпизоду с фотографией он больше не возвращается. Допрос закончился сердитыми уговорами — с легким «штовханьем» в плечо — отказаться от мужа. Они уже знали, что он был редактором «Клинка». Я же уверяла, что его роль была чисто технической. Это было полуправдой.
7. На «слободу»!
Когда после допросов мужской контингент поредел — «забрали» многих, — на шахту стали гонять матерей самых маленьких детей. Проклятый план «социалистической» добычи, послевоенный Молох, требовал еще и еще крови. Все большее количество малышей переходило в ясли на круглосуточное пребывание.
Связь детей с матерями была особая, зверячья. Только на материнской груди привыкли они искать спасения от всех обступавших ужасов и потерь. Чуть поправившиеся под моим и Дуськиным приглядом, дети снова стали ужасны. Мать «бессонного» Алика, интеллигентная женщина, которую «спустили в шахту», избегала брать сынишку даже на короткий свой отдых: при разлучении он так страшно кричал, так бился головкой о стенку, что не выдерживало ее сердце, больное. На ее и Алика глазах убили «англичане» ее отца — священника. Он накрыл ребенка полой своей парчовой ризы, с ним, подняв перед собою крест, пошел навстречу солдатам и пал, убитый дубинкой в висок. Мать едва оторвала Алика от тела дедушки, которое солдаты клали на носилки. Алик стал «бессонным». Волосенки его постоянно стояли дыбом. Однажды кто-то из не знавших об этом, спросил: «А где же твой дедушка?» Алик бросился на вопрошающего и укусил его больно.