— Тьфу, бесстыжий! Воскресенье сегодня, на базар. В райпе-то одна консерва из овощей, мало что нас к Крайнему Северу по снабжению отнесли.
— Грамотная! — усмехнулся в прокуренные усы старик.
— Да уж грамотная!
— А в численник смотришь? Или нет?
— Чего я в нем не видала, в численнике?
— Того, что месяц нынче какой? Апрель? Вот и посчитай, сколько времени свежего подвозу нет. Навигация в сентябре закрылась, звон когда!
Заеланный надул щеки и с силой выдохнул воздух, так что ржавые усы его зашевелились. Собрался сказать еще что-то, но только безнадежно махнул рукой, буркнув:
— Была бы ты поумнее…
— Мне моего ума хватит. Твоего не пойду занимать, не бойся.
Он добродушно рассмеялся:
— Ох, Пелагея Васильевна, Пелагея Васильевна! Моего ума мне и самому не хватает, верно тебе говорю. Я все больше на совесть стараюсь надеяться.
У соседей звякнула щеколда, и Валька Бурмакин, в расхристанной телогрейке, с тощим рюкзаком на одном плече, остановился в калитке, загораживая широкими плечами улицу. Обшитые камусом, лыжи полетели в угол тесного дворика.
— На совесть? — громко и язвительно переспросил он. — Эх ты, хрен старый! Там, где совесть была, знаешь что выросло?
Не стесняясь матери, он бросил неприличное слово.
— Ва-аль! — ахнула та.
— Родительницу бы хоть постыдился! — гневно упрекнул Заеланный.
Валька резанул его синеватыми белками остро прищуренных глаз:
— Стыд, дядя Саша, сняли с вооружения. Понял?
Отодвинув плечом мать, он прошел в дом.
— Видала молодежь? — спросил старик Пелагею.
Та, думая о своем, обеспокоенно развела руками:
— И без ружья, и мешок вовсе пустой…
Заеланный молча вздохнул и, выбрав чурку посолиднее, так трахнул колуном, что развалил с первого же удара.
Когда он с охапкой поленьев, терпко пахнущих сосновой смолой, показался в кухне, жена встретила воркотней:
— За смертью тебя посылать, больше ни за чем. Ходишь, ровно сырой какой-то.
Дрова загромыхали о железо подтопочного листа. Обычно медлительный, рыжий кот стремглав метнулся из кухни.
— Ладно положить не можешь? Все швырком надо?
— Брось, — устало отмахнулся Александр Егорович. — Отстань. Без тебя тошно, мать.
— С чего опять затошнило?
— С молодежи. Валька сейчас домой заявился. Ни стыда, ни совести не стало у парня.
— А было?
Он только плечами пожал.
— Говорит, что заместо совести… в общем, поговорка такая есть. А стыд, мол, с вооружения сняли. Ненужен, значит. Да еще при матке своей загнул такое… Уши вянут! Свой бы такое сказал, оглоблю бы, кажись, изломал на нем.
— Своего лучше не поминай. Не сравнивай.
— Золотая была головушка… Воевал, в танке сгорел, а вот живые… За живых другой раз самому впору сгореть. Со стыда. Который… этого… с вооружения сняли.
Старик помолчал, сворачивая воронкой треугольный клочок газеты для козьей ножки. Насыпав махорку и аккуратно подогнув края, медля прикуривать, сказал:
— Вроде на глазах без портков еще бегал. Парень как парень. И вот поди ж ты…
— Дался тебе этот Валька!
— Нет, ты пойми, как он это сказал. Не то чтобы вгорячах или в шутку. Сознательно сказал. Это что же выходит такое, а, мать?
— Ну, поехал теперь!
— Да ты погоди, тут вопрос серьезный. Ведь ежели человек без совести и без стыда жить намерен, какая у него жизнь получится? Волчья получится жизнь, А я еще, — верно, что хрен старый, — когда в прошлом году его судили, к судье Виктору Авдеевичу на поклон ходил. Доказывал, что хороший парень.
— То-то он твоих доказательств и послушался, судья-то. Мыслимое ли дело, пятьсот рублей ахнуть за дикого зверя?
— Ох, мать! Тебе про Фому, а ты про Ерему. — Он помолчал, кусая ус. — Я думаю, Вальке таким путем в подлецы выйти недолго. Можешь ты допустить такое, если за ухи его трепала?
— Ты это его трепал. Когда стекло в сараюшке выставили.
— Я же про то и говорю, ты не переворачивай меня, не сбивай с мыслей. В общем, нельзя такое допускать! Тем более без отца рос.
— Ну и не допускай. Надоел, все про одно тростишь. Парень, поди, из озорства брякнул, позубоскальничать, а ты забродил, как хмель на дрожжах.
Александр Егорович укоризненно покосился на жену и громко, безнадежно вздохнул. Потом, поплевав на палец, аккуратно заслюнил козью ножку, бросил в поддувало и, рассматривая потолок, сказал:
— Инда к Филиппычу сходить, что ли? Ты бы выдала нам на махонькую, а, мать? На предмет воскресенья.
— Ждут не дождутся тебя у Филиппыча с маленькой с твоей. Сударев разве рюмку какую выпьет, остальное ведь сам высосешь. На, отвязни! Глаза бы мои на тебя не смотрели!
Маленьких в райпо не было. Поллитровки.
— В продовольственном всяких полно, Александр Егорович, — утешила его незнакомая, хотя и назвала по имени-отчеству, женщина с продуктовой сумкой.
Стоявший со скучающим видом у прилавка шофер Пермяков поднял в знак приветствия растопыренную пятерню.
— Может, разольем?
— Посудину, Варя, дашь? — спросил Александр Егорович у продавщицы.
Доверив разливание Пермякову, он отошел к витрине промтоварного отдела, колупнул ногтем приставшую к стеклу мусорину.
— Готово, — позвал Пермяков. — Как в аптеке, грамм в грамм. Можешь не сомневаться, на совесть!