— К работе не допускают, что ли… За опоздание.
Рогожев растерянно посмотрел на мыло и полотенце, на мгновение задумался.
— Скажи, пусть в раскомандировочной подождет. Я только сполоснусь да переоденусь. Моментом.
— Брр! Дохи надо было брать, а не полушубки!
— Ты и валенок брать не хотел.
В доме, на крыльце которого закуривали двое, погас свет. Наверху сразу же ярче вспыхнули, замигали голубыми и оранжевыми огнями звезды. Где-то в черных пристройках к дому жалобно заскулила собака.
— Просится! — усмехнулся мужчина в белом полушубке, поправляя за спиной ружье. — Чувствует, куда собрались. Имей совесть, Паша, возьми с собой человека!
Говоривший явно шутил. Не отвечая ему, Рогожев поднял воротник, пробурчав:
— Однако к рассвету жиманет!
И первым пошел с крыльца.
Приморозок оковал черные проплешины на скатах кюветов тускло поблескивающим ледком. Наверное, он был очень хрупким, этот родившийся из тепла обласканной солнцем земли ледок. Зато промерзнувший снег на огородах, куда свернули двое, не уступал в крепости граниту.
— Наст так паст! — сказал спутник Рогожева.
— Только сохатых гонять! — подхватил Павел.
— Бурмакин вон уже погонял. На свою голову.
Рогожев отшвырнул окурок, прочертивший в темноте огненную дугу.
— Он что, под следствием у тебя?
— Какое может быть следствие? Дело не возбуждали, обыкновенный гражданский иск за причиненный государству ущерб. Мера, так сказать, скорее административная. Тем более человека вытащил из тайги на себе. Если только прокурор не потребует привлечения как злостного браконьера…
— А следовало бы?
— Третий раз попадается. Рецидив.
— Хм!.. Я вот почему интересуюсь. Главный механик наш, Сударев такой, Филипп Филиппович…
— Он же москвич, кажется? Чего не уезжает?
— Женился, когда еще в ссылке был, взял вдову с дочкой. В позапрошлом году сам овдовел, а девочка школу нынче кончает. Как кончит — собираются уехать. — Рогожев, придерживая ружье, перелез через жердяную изгородь, подождал товарища. — Ну, в общем, Сударев вчера об этом Бурмакине разговор затеял. Понимаешь, Илья, какая тут чертовщина, получается…
За изгородью и кюветом убегала к вершине почти безлесой сопки широкая тракторная дорога. Впереди, ближе к небу, она казалась рекой — так отражало свет звезд ее обледенелое полотно. Рогожев на мгновение умолк, то ли подбирая нужные слова, то ли привыкая к необычности пейзажа.
— Какая чертовщина? — напомнил Илья Черниченко.
Рогожев уже шагал вперед, скорее размышляя вслух, чем говоря:
— Допустим, ты совершил преступление. Попался. А с тем, кто схватил тебя за руку, случилось несчастье, беда. Ты его из этой беды выручаешь и, конечно, надеешься, что он промолчит, покроет твое шкодничество. Вроде услуги за услугу.
— Чего-то ты загнул, Паша! — покачал головой Черниченко.
— Подожди! Я не о том, что это правильно, а что Бурмакин, наверное, так рассчитывал. Допускаешь?
— Допускаю.
— Но Канюков не промолчал, верно? Иначе говоря, с точки зрения Бурмакина, поступил подло. И тогда Бурмакин решает, что и он имеет право поступить подло. Тем более…
— Заткнись! — оборвал Черниченко. — Пришли.
Рогожев посмотрел на часы — стрелки, казавшиеся одной, упирались в узкий голубой треугольник напротив заводной головки.
— Самое время. Четвертый час.
Стараясь не громыхать литыми резиновыми сапогами по насту, двинулись в сторону от дороги. Редкие — оставленные во время рубки на семена — нагие лиственницы не заслоняли неба. Обтаявшие выворотни лезли из снега, как фантастические звери из берлог. Возле одного, обставленного валежником, Черниченко сказал:
— Твой.
Тогда Павел понял, что валежник не просто прислонен к выворотню, что это — специально построенное укрытие, шалаш. Скинув ружье и бережно прислонив его к валежнику, он полез внутрь шалаша. Согнувшись в три погибели, кое-как переобулся. Потом умостился поудобнее и, просунув руку между валежником, втянул ружье.
Курить было нельзя, оставалось только слушать тишину да вглядываться в густой сиреневый мрак, похожий на темную воду. Оттого казалось, что у лиственницы вдали, у ближнего выворотня и костлявого остожья размытые, зыблющиеся очертания. Как у предметов на речном дне.
Тьма была зыбкой и непостоянной. Тишина — тяжелой и незыблемой, как скала. И вдруг, расталкивая легкими крыльями эту незыблемую тишину, с черного неба на лиловый снег упал тетерев и, придавленный тишиной, расплющился, став черным пятном на снегу.
— Ччу-шшши!
И, подождав, снова: ччу-шшши! ччу-шшши! чу-шшши!
Рогожев застыл, придерживая дыхание. А черное пятно передвинулось вправо и с лопотом крыльев подскочило вверх.
— Ччу-шшши!
Потом покатилось обратно, влево, словно убегая от оглушительно забулькавшего, забурчавшего ручья, а журчание преследовало его, становясь все громче. Нет, это же не ручей и не река вдруг проснулись под снегом — это сам тетерев заиграл свадебную свою песню!
— Ччу-шшши! — ответили ему из-за выворотня.
— Ччу-шшши! — раздалось справа, со стороны остожья.