Всегда и все слышащий Сухоручков отложил спецовку, на которую пристраивал заплату, неторопливо повернулся всем туловищем. Спросил, подмигнув:
— А ты как думал?
И, словно наставляя в чем-то важном, объяснил:
— Гармонист — это, брат, фигура. Раньше гармонисту всегда первый стакан самогонки. За уважение. Бывало, раздерутся в праздник, деревня на деревню, кто за кол, кто за нож, — а гармониста не моги потрогать! Гармонист — он… какое такое слово есть, Иван Яковлевич?
— Неприкосновенен? — догадался Скрыгин.
— Нет. То само собой. Специальное слово. Ну, вроде судебного исполнителя — чтобы, значит, дунуть на него нельзя… при исполнении обязанностей…
Скрыгин хлопнул напарника по плечу:
— Значит, ты, Борька, вроде судебного исполнителя. Гордись!
Тот отвернулся, заиграл «Златые горы».
Барак делился на две половины. На две группы делили себя люди в нем. Фома Ионыч жил в прирубе, особняком, но частенько захаживал по вечерам на правую половину. На левой бывал редко.
Настя, убиравшая обе половины утром, по вечерам не знала дороги ни в ту, ни в другую. Чего ей делать там, одной среди мужиков? Одиночество не угнетало девушку. Да и какое это одиночество, если всегда можно сбегать в Чарынь, в Сашково? Только некогда особенно бегать туда. А другой раз — просто неохота.
Она не скучала в одиночестве. С утра — работа, стряпня. Учебники. А там — и день весь, дни короткими стали. Книжку дочитать времени не хватает.
Живя под одной крышей, она почти не встречалась с соседями. Знала их по именам, по фамилиям. Не спутала бы Сухоручкова с Коньковым или со Стуколкиным. И все-таки они оставались «все на одно лицо». Кроме двоих.
Виктора-Шугина выделило когда-то ранение.
Баян выделил Бориса Усачева.
Шугин, обретя лицо, стал понятнее, ближе. За дни, которые пришлось коротать вместе, Настя узнала его характер, привыкла к нему.
Музыка, наделившая лицом Усачева, не приблизила и не раскрыла человека. Наоборот, окружила ореолом загадочности. Пытаясь угадать скрытое за ореолом, Настя поневоле придумывала себе Бориса Усачева, воображала его. Не то чтобы она думала о нем — думала о музыке, ожидая ее. Но музыку нельзя было отделить от Усачева.
Виктор Шугин, пьяница и картёжник с преступным прошлым, не пугал ее ни своей грубостью, ни истериками. Она безбоязненно оставалась вдвоем с ним в пустом бараке. А вежливого, сдержанного Усачева робела, робела даже обычного слова «здравствуйте» и спокойного взгляда вслед, который чувствовала затылком. Усачев почти не разговаривал с ней. Разговаривал баян. И этот разговор не вязался с холодным «здравствуйте», с равнодушным взглядом серых спокойных глаз.
У баяна не было слов. Была грусть, щемящее сердце ожидание чего-то, даль и полет. И-всем этим он щедро делился с Настей. Особенно хорошо музыка слушалась на улице. Там ее дополняла бездонная чернота неба с голубыми огоньками звезд, освобождающая от чувства обыденности.
Стоя на крыльце барака, Настя слушала знакомый уже рассказ баяна про белую-белую, заснеженную степь и бесконечную дорогу, похожую на дорогу в Чарынь, — следы полозьев да следы копыт меж ними. И конь идет шагом, наверное, совсем как старый Васька с потертым плечом. Снег скрипит под полозьями. Это она, Настя, едет в Чарынь или бог весть куда. Но почему ей так грустно, так до боли остро недостает чего-то?
В сенях хлопнула дверь, под тяжестью шагов скрипнула половица. Оттого, что человек курил, лицо его нельзя было разглядеть: красноватый огонек папиросы словно сгущал вокруг себя тьму.
— Ты чего мерзнешь?
Шугин!
Она плотнее запахнула полушубок, улыбнулась смущенно:
— Баян слушаю. Знаешь, на улице он как-то особенно звучит. Вот, прислушайся… Правда?
Красный огонек рассыпался мелкими искорками, исчез — это Шугин раздавил в пальцах папиросу.
Теперь Настя видела его лицо. Слабый голубоватый свет падал сверху, от звезд. Вместо глаз на лице лежали черные провалы, усиленные тенями.
— Баян как баян, — помолчав, сказал Шугин.
Ему хотелось добавить еще что-нибудь, принижающее музыканта, но подходящего слова не нашлось. Такого, чтобы прозвучало кстати.
— Неправда, хорошо играет! Плакать другой раз хочется…
— А он-то при чем? — нарочито удивился Виктор. — Это — кто музыку придумывал. А его дело — знай не ошибайся. Все равно что книгу читать. С чужого голоса…
Его собственный голос звучал недобро, Настя услышала это звучание. И обиделась — не за Усачева, а за музыку, как ей казалось.
— По-твоему, и артист с чужого голоса, да? Пьесы — те и вовсе в книгах напечатаны.
— Тоже мне артист! — фыркнул Шугин. — На Лужне, конечно, может за баяниста хилять. А в Москве или в Ленинграде — снег чистить…
Он понимал, что хватил через край, но остановиться не мог. Надо же было объяснить как-то необъяснимое чувство раздражения, закипающее даже при одном упоминании фамилии — Усачев.
— И чего ты такой злой, Виктор? — удивилась Настя.
Он передернул плечами, достал новую папиросу.
— При чем здесь злой или незлой? Просто — не люблю чернушников… ну, как их, самозванцев..