Нет народа подлее, сказал я жене, нет народа, который хотя бы приближался к той степени подлости и ханжества, которая отличает этот народ, и особенно, сказал я с нажимом, особенно ярко ханжество это проявляется именно в тех областях, которые ты привела в пример моих якобы преувеличений. Власти в этой стране, твоей и моей так называемой родине, постоянно манипулируют со статистикой иммиграции, так что они предстают чуть ли не образцом гуманизма по части приема беженцев. Но они же скрывают, что у большинства иммигрантов семьи или родственники уже живут в этой стране, они приехали сюда на волне экономического бума шестидесятых годов, поэтому государство обходится минимальными расходами на новых иммигрантов: те знают, что свои не оставят их в беде; они на весь мир похваляются, что принимают политических беженцев (хотя их на самом деле ничтожная горстка), зато скромно молчат о чудовищном свинстве, ежедневно происходящем на границе. Они молчат о преступлениях против конвенций ООН, совершаемых ежедневно с молчаливого согласия властей и народа в твоем и моем так называемом отечестве под прикрытием их ханжеского гуманизма. Больных и умирающих они с хохотом выталкивают взашей, людей, преодолевших тысячи километров в опломбированных грузовых контейнерах, в отслуживших свое полвека назад автобусах, в дырявых рыбачьих баркасах, обобранных до нитки грязными дельцами на этом рынке страдания… единственное, что придает этим несчастным силы, – это мечта о достойном будущем, теплящийся огонек надежды, но его тут же гасят, на ближайшем пограничном пункте, с невероятной жестокостью… подумай, сказал я жене, эти люди пошли добровольно на все испытания, потому что были обмануты циничной пропагандой, что эти широты якобы отличаются непревзойденным гуманизмом и щедростью в вопросах приема беженцев… то есть, сказал я с ударением, их просто-напросто завлекли сюда, и что происходит? Что происходит? – я поставил этот риторический вопрос жене и, не дожидаясь ответа, продолжил – а вот что! С небывалой жестокостью, с жестокостью, оставляющей далеко за кормой все известные примеры жестокости, их осмеивают на границе, издеваются над ними, и они, утирая плевки, зародившиеся в мерзких полицейских бронхах, отправляются туда, откуда прибыли, в страны, где их либо казнят, либо бросят на десятки лет в тюрьму… а когда их все же впускают в страну – это бывает в тех случаях, когда судьба того или иного беженца привлекает к себе внимание международной общественности, – их впускают, чтобы не вызвать всеобщего презрительного негодования, но потом, когда все уляжется, их продолжают мучить другими средствами, их подвергают бесконечным бюрократическим пыткам, разлучают семьи, чуть ли не вырывают детей из рук матери, с небывалым садизмом обрекают на бесконечное ожидание решения о виде на жительство… за это время дети успевают выучить язык, завести друзей, с которыми играют в хоккей или футбол, – и после этого, исподтишка, прикрываясь тем или иным параграфом, служащим лишь ширмой для их врожденной мерзости! – прикрываясь параграфом, или выбранной квотой, или я уже не знаю чем, все же выдворяют несчастных из страны. А если те уже, почуяв недоброе, успели спрятаться, уйти в подполье, начинается настоящая полицейская охота, словно бы на каких-то вредоносных насекомых… ах, если бы они с таким же ражем расследовали дело об убийстве премьер-министра, следствие было бы закончено за неделю! И они ловят этих несчастных и чуть ли не в цепях отправляют в ту страну, откуда они прибыли, – короче говоря, с гоготом и гиканьем затаптывают в грязь все гуманистические принципы и ценности. Не понимаю, сказал я жене, как ты можешь говорить о каких-то преувеличениях, ты, должно быть, встала не с той ноги. А вообще говоря, сказал я, не поднимаясь с кресла у окна, ничто в этой стране не отвращает меня так, как фальшивое сострадание.