И устраивал. Да еще чего похуже, до того, как оказаться в Пальманове. Не то что людей, коня своего застрелил, Вранца, которого она так любила. Но на то она и была война, война, война, с которой я вернулся с одним только ранением, без одного зуба, мне странным образом повезло.
Еще раньше, до того, как мы прибыли в Пальманову, всю зиму и весну сорок пятого мы стояли тогда на словенских высокогорных плато против девятого корпуса Тито, то мы их, то они нас. Мне везло все эти годы. А это ерунда, небольшое пустяковое ранение. Боже ж ты мой, какие ранения мне довелось видеть. Мертвецы, позеленевшие покойники из боснийских деревень, хоронить которых ни у кого руки не доходили. Да, и павшие лошади, дорогая моя Вероника, которых мы гнали в атаку под прицельным огнем партизанских минометов, не под бомбы, Вероника, под минометные снаряды, разрывавшие в клочья брюхо лошади, отрывая ноги наездникам. Тем самым, которых я научил ездить верхом, снимать винтовку на всем скаку, ретироваться, стрелять, шашку наголо, какие мы были безголовые, прямо на пулеметные гнезда неслись на скаку и пели:
На все это и еще на многое другое насмотрелись мои глаза, разглядывающие сейчас в зеркале небритое лицо и поседевшие волосы на голове. Посеребренные виски — это из-за войны. Возможно, они появились в тот день, когда я должен был пристрелить Вранца. У него были сломаны обе передние ноги, он смотрел на меня как человек, ты ведь знаешь, как лошади иногда могут смотреть, будто все понимают. Я знаю доподлинно, где это случилось. Про многих товарищей я не мог бы вспомнить, где они пали и умерли, а про Вранца я бы в точности показал двор, где оборвалась его военная стезя и годы жизни со мной. В деревне Удбина в Лике, может, и впрямь, нам доведется вернуться, тогда я бы отправился туда, чтобы вспомнить еще раз, как все это было. Сейчас я пытаюсь забыться, хотя каждую ночь у меня стучат в голове барабанным боем выстрелы, женский плач и крик детей, стук лошадиных копыт, горящих балок, падающих на дома заодно с крышей. Вранца же я не забуду, уверен, что и ты частенько о нем вспоминаешь, Вероника. Я нашел другого гнедого коня, его я тоже назвал Вранцем, там, за оградой он носится на свободе вместе с другими офицерскими лошадьми. Ты ведь этого хотела, да? Чтобы кони не стояли в конюшнях, а носились на воле. Молодой и шустрый, но пугливый, ему пришлось пережить больше, нежели другим за всю жизнь, хоть они и таскают за собой кесаревы кареты или выступают за деньги на потеху публике, которая толпится вокруг манежа. Вчера ночью я слышал, как он заржал, я подумал, что это он тебя узнал, ну куда ему узнать тебя? Тот, кто мог тебя узнать, вздрогнул и остался лежать на деревенском дворе в Лике. Я так подумал, потому что сам по-прежнему часто думаю о тебе, Вероника. С тех пор, как ты ушла, не прошло и дня, чтобы я не вспомнил о тебе, если не чаще, ночью, спустившейся на боснийские горы или в крестьянской избе в Лике, на холодной Соче или в лагере для военнопленных здесь в Пальманове. Лошадь знает, о чем думает ее седок, так часто она становится его вторым я. Или же он очнулся, потому что проснулся я, увидев тебя как живую, как живую, идущую между нарами офицерского барака прямо ко мне.
Долго мы не пробыли во Вране, хотя ей должно было показаться, что это длилось целую вечность. Весной тридцать восьмого меня перевели в Марибор. Я чувствовал, что в этот приказ вмешались нежные руки денди в белом костюме. Руки, которые отсчитывают деньги и в конверте протягивают через стол в кафе «Унион» или в ресторане «Под каштанами» майору Иличу. А может, после той злосчастной пощечины и Вероника наладила отношения со своим мужем. Не знаю, что случилось. Внезапное новое назначение в любом случае было странным. Я больше не числился благонадежным офицером, которого из штрафного Вранья переводили на австрийскую границу, хотя Дравская дивизия все больше нуждалась в пополнении.