Я оседлал велосипед и полетел в Борисовку. Там я поначалу никого не застал. Калитка была замкнута на ключ; из-за нее не доносилось ни одного живого звука. Я прислонил велосипед к забору и сел на лавочку возле калитки. Приготовился ждать, пока не надоест; ничего другого мне не оставалось. Улица передо мной была пустынна; под ногами, как тихий пух, в жарком безветрии шевелилась пыль; над головой гудели крылья стрекозы… Я стал было задремывать, как вдруг по крышам прокатился перезвон колоколов и, не заставив себя ждать, пошли по улице толпой борисовские жители и прихожане из соседних сел… Вскоре улица вновь опустела: колокола, завершая разговор, обменивались редкими, всё более слабыми ударами, пока совсем не смолкли… Невдалеке, на середине улицы, показались три женщины в одинаковых белых, туго повязанных косынках; с ними был мальчик лет восьми. Я узнал Ганну и Наталью; третью женщину видел впервые, но я о ней не думал. Я глядел на мальчика, которого не видел никогда вживую; я пытался уловить в нем сходство с изображением на фотографии, но нелегко было вглядеться в черты его лица: он без остановки бегал взад-вперед вдоль заборов, норовя сшибить на лету хлопотливую бабочку длинным и тонким прутом… Наталья с незнакомкой, подойдя, направились к калитке. Я встал, подался им навстречу; у меня, в отсутствие боли,
— Митяй, скажи всем до свидания и поторопись. Поможешь мне обед согреть.
— До свидания, — ни на кого не глядя, с досадой провожая взглядом бабочку, послушным эхом отозвался мальчик, и только тут я понял, что передо мной не мальчик с фотографии, но совсем другой ребенок…
Вслед за Натальей и незнакомкой я вошел в дом, пропахший свежим борщом.
— Вот, дочка к нам приехала, волнуется, — опередила Наталья мои вопросы и сказала незнакомке: — Мила, поздоровайся.
Мила мне кивнула сдержанно и безо всякого любопытства.
На крыльце послышались тяжелые шаги, и вскоре Гнат вошел в дом и сел за стол. Молча со мной поздоровался и сказал:
— Я посадил его на маршрутку… Он взял с собою мой садовый нож.
— Это плохо, — отозвалась Наталья. — Добром не кончится. Почему ты не поехал с ним?
— Я предлагал. Я говорил: давай я помогу, я Киев знаю хорошо, я посмотрю, чтобы с тобою было все спокойно. А он мне:
— Почему ты не забрал у него нож? — спросила Наталья.
Гнат разозлился, отвечая:
— Как? Как отобрать? Я говорил ему: оставь мне этот нож, это не твой, а мой… Даже не слушает; он говорит:
— Не кончится добром, — повторила Наталья.
Я ничего не понимал. Не потому, что Гнат говорил по-украински, а Наталья, как всегда, на своем особом личном языке. Слова я понимал вполне, и мне сейчас нетрудно передать тот разговор почти дословно, на свой лад. Но я не мог понять, о ком, о чем вообще шел разговор… Наталье передо мной, должно быть, стало неудобно, и она неохотно объяснила:
— Это мы говорим об Эмине, о нашем зяте, об отце Гришеньки. Он у нас азербайджанец… Милу здесь оставил и подался в Киев, разбираться…
— Я понимаю, — сказал я, ничего еще не понимая толком.
— Ты покажи, — сказала дочери Наталья.
Мила перестала напевать, встала, прошла в угол, порылась там в дорожной сумке и вернулась с тонкой книжицей, завернутой в целлофан. Под мутноватой оберткой я сумел прочесть: «БЕРДЯНСК», а над ним — имя автора, до такой степени не существующее, что его и псевдонимом назвать затруднительно:
Прежде чем я развернул целлофан, Мила меня жалобно предупредила:
— Эмин купил зачем-то на вокзале, в Сургуте, и читал, пока мы ждали пересадки на московский поезд… И в поезде читал, уснуть не мог, и мне спать не давал…
Я открыл книжицу, точнее сказать брошюру. Ее автор рассказывал о некой секте или боевой организации «Бердянск», которая, помимо прочих страшных дел, перечисленных в брошюре, занимается похищением русских детей и, подобно туркам, превращавшим болгарских детей в верных янычар своих султанов, переделывает — при помощи психотропов, гипноза и оккультных практик — этих русских детей в украинских янычар.