Барон Карола фон Эшенбах был одним из них. Он зарабатывал кое-какие гроши в Голливуде, изображая наследного принца. В те времена считалось ужасно смешным, когда наследного принца забрасывают тухлыми яйцами. В защиту барона нужно сказать, что он был хорошим дублером наследного принца. Вытянутое лицо с высокомерным носом, нервозная походка, затянутая в корсет талия, тощий и затраханный, как Мартин Лютер, угрюмый, хмурый, фанатичный, с оловянным наглым взглядом прусского дворянина. Перед тем как перебраться в Голливуд, он был просто ничтожество – сын немецкого пивовара из Франкфурта. Он даже бароном не был. Но после того, как его долго пинали, словно медицинбол, вбили в глотку передние зубы, после того, как горлышко разбитой бутылки оставило глубокий след на его левой щеке, когда он научился щеголять в красном галстуке, поигрывать тросточкой, коротко подстригать усики, как у Чаплина, тогда он стал фигурой. Тут он вставил монокль в глаз и начал именоваться бароном Карола фон Эшенбах. И все у него могло бы быть прекрасно, не влюбись он в рыжеволосую статистку, пожираемую сифилисом. Тут ему пришел конец.
Однажды он поднялся к нам на лифте, одетый в визитку и гетры, со свежей алой розой в петлице и моноклем в глазу. Он смотрелся беспечным и франтоватым, и визитная карточка, что он извлек из бумажника, была изукрашена вензелями. Там был изображен герб, как он сказал, принадлежавший его семье девятьсот лет. «Это семейная тайна», – добавил он. Родитель был очень рад иметь среди своих клиентов баронов, особенно если они платили наличными, как то пообещал наш барон. А кроме того, забавно было видеть, как барон появлялся в ателье, обнимая за талию двух субреток – каждый раз новую парочку. Еще забавнее было, когда он приглашал их в примерочную и просил помочь снять брюки. Так заведено в Европе, объяснял он.
Постепенно он познакомился со всей братией, околачивавшейся у нас в холле. Он показывал, как ходит наследный принц, как садится, как улыбается. Однажды принес с собой флейту и сыграл нам «Лорелею». В другой раз появился с торчащим из ширинки пальцем своей перчатки свиной кожи. Каждый день у него был наготове новый фокус. Он был весел, остроумен, занятен. Сыпал шутками, и кое-какие из них были новы. Ему не было удержу.
А потом в один прекрасный день он отвел меня в сторонку и спросил, не мог бы я одолжить ему десять центов – на трамвай. Он сказал, что не может заплатить за костюм, который заказал у нас, но что вскоре надеется получить место тапера в маленьком кинотеатрике на Девятой авеню. И, не успел я что-нибудь сообразить, заплакал. Мы стояли в примерочной, и занавески, к счастью, были задернуты. Мне пришлось дать ему свой платок, чтобы он утер слезы. Он признался, что устал корчить клоуна, что заходил к нам каждый день потому, что тут тепло и удобные кресла. И спросил, не мог бы я пригласить его на ланч, а то за последние три дня он ничего не ел, кроме кофе с булочкой.
Я повел его в небольшое немецкое заведение на Третьей авеню, совмещавшее ресторанчик и пекарню. В ресторанной атмосфере он совсем раскис. Он ни о чем не мог говорить, как только о старых временах – временах до войны. Он собирался стать художником, но тут началась война. Я внимательно слушал его, а когда он закончил, пригласил к нам домой к обеду этим же вечером – надеюсь, мол, нам удастся дать ему временный приют. Конечно, он придет – в семь часов
За обедом он развлекал мою жену всяческими историями. Я промолчал о его обстоятельствах. Сказал только, что он барон – барон фон Эшенбах, друг Чарли Чаплина. Моей жене – одной из первых моих жен – чрезвычайно льстило, что она сидит за одним столом с бароном. Пуританская стерва в жизни так не краснела, как в этот раз, когда он рассказал несколько рискованных историй. Они показались ей очаровательными – такими европейскими. В конце концов, однако, пришло время раскрыть все карты. Я старался подбирать выражения, сообщая новость, но какие можно подобрать выражения, когда речь идет о такой вещи, как сифилис? Сначала я сказал не «сифилис», а «венерическая болезнь».