Дверь неожиданно приоткрывается, впуская громадную эпилепсоидную зверюгу с мицелием усищ. Это Джоката, голоднющий кот, здоровенная содомитская тварь темно-серой масти, с парой черных грецких орехов под несгибаемым хвостом. Он снует по комнате, как леопард, задирает заднюю лапу, как пес, мочится, как сыч.
– Через минуту выйду, – подает голос сквозь филенчатую дверь Бредтреп. – Уже натягиваю брюки.
Тут входит Эльза – Эльза из Бад-Наухайма – и ставит на каминную полку поднос с кроваво-красными рюмками. Тварь скачет и воет, носится и гнусаво вопит: к его мягкому носу, похожему на лист кувшинки, прилипло несколько крупинок кайенского перцу, к кончику носа, мягкому, как пуля «дум-дум». Он мечется в диком сиамском бешенстве, и его хвостовые позвонки гибче гибчайших сардин. Он когтит ковер и грызет обои, он сжимается, как пружина, и раскрывается, как цветок, он хлещет хвостом, как хлыстом, и мечет мицелий с усищ. Он с ходу впивается в сердцевину стиха. Он в до мажоре и сходит с ума. У него глаза, как пуговицы на старомодной жилетке, красны; он косматый и гладкий; он бурый, как арника, а после зеленый, как Нил; он труслив, прилипчив, капризен; он яростно треплет ризы.
Тут входит Анна – Анна из Ганновер-Миндена – и вносит коньяк, красный перец, абсент и бутылку вустерского соуса. И за Анной входят малыши – храмовые коты Лахор, Майсур и Канпур. Они все коты, включая их мамашу. Они катаются по полу – у них ссохшиеся черепа – и зверски насилуют друг друга. И тут появляется сам поэт и спрашивает, сколько времени, хотя время – это слово, которое он вычеркнул из своего словаря, время – родной брат смерти. Смерть – глухонемая старуха, и время – родной ее брат, и теперь проходит мало времени между позывами, и время – это масло, в которое порядочный человек подмешивает спиртное, чтобы его пронесло. Время, говорит он, время, и сыплет немного кайенского перцу в коньяк. Всему свое время, хотя больше я не пользуюсь этим словом, и, говоря так, он исследует хвост Лахора, который завязался узлом, и, почесывая себе копчик, добавляет, что уборную только что отделали серебром и там вы найдете номер «Юманите».
– Вы очень красивы, – говорит он Дшилли Зайла Бей, и в этот момент дверь снова открывается и входит Джилл в хламиде цвета нильской зелени.
– Правда, она красива? – обращается он к ней.
Все вдруг становится красивым, даже эта здоровенная содомитская тварь Джоката с его орехами, коричневыми, как корица, и нежными, как нифелиум.
Труби в раковину и ласкай витой ее конус! У Бреда рези внизу живота, там, где полагается болеть у его жены. Раз в месяц, с регулярностью новолуния, боль возникает и сгибает его в дугу, не помогают никакие мази. Ничего, кроме коньяка с кайенским перцем – чтобы работали мышцы желудка.
– Я вам назову три слова, пока гусь переворачивается на сковородке, – говорит он, – чудной, отечный, чахоточный.
– Почему ты не садишься? – спрашивает Джилл и поясняет: – Его опять прихватило.
Канпур разлегся на альбоме «24 прелюдии».
– Я сыграю вам одну, быструю, – говорит Бред и, откинув крышку маленького черного ящика, начинает: плинк, плонк, планк! – А сейчас – тремоло, – объявляет он и принимается быстро-быстро бить пальцами правой руки по белой до-мажорной клавише в середине клавиатуры, и шахматные фигурки, и маникюрные принадлежности, и неоплаченные счета начинают подпрыгивать и дребезжать, как пьяные «блошки» настольной игры. – Какова техника! – говорит он и глядит тусклыми глазами, опушенными инеем. – Только одно может двигаться так же быстро, как свет, и это ангелы. Одни ангелы могут передвигаться со скоростью света. Тысячу световых лет потребуется, чтобы добраться до Урана, но никто никогда не бывал там и никогда не будет. Возьмите американскую воскресную газету. Кто-нибудь обращал внимание, как читают воскресные газеты? Сперва смотрят картинки, потом страничку юмора, потом спортивную колонку, потом объявления, потом театральные новости, потом книжное обозрение, потом заголовки статей. Схватывание главного. Онтогенез-филогенез. Будь точным, и никогда не придется употреблять такие слова, как «время», «смерть», «мир», «душа». В каждом высказывании кроется маленькая неточность, и эта неточность растет и растет, пока высказывание не потеряет смысл. Безупречна одна поэзия, давшая представление о времени. Стихотворение – это паутина, которую поэт, вытягивая нить из собственного тела, ткет в соответствии с высшей математикой интуиции. Поэзия всегда права, потому что поэт начинает из сердцевины и идет вовне…
Звонит телефон.
– Пифагор был прав. Ньютон был прав… Эйнштейн прав…
– Может, ты все же возьмешь трубку? – останавливает его Джилл.