Каждую неделю приходили врачи делать уколы. Он подчинялся им и принимал остальные лекарства с прежней регулярностью, поскольку полагал, что в противном случае мир превратится в еще более кошмарное место; так его энергетический уровень повышался, восстанавливалась перцепция, пока наконец им не овладел нестерпимый позыв вскарабкаться вверх по фасадам зданий или заставить тех особей, которых он считал ниже себя, целовать его лишенную шерсти задницу.
Одна самка — та самая, что первая из всех этих существ — выслушала его в больнице «Чэринг-Кросс», до сих пор время от времени навещала своего бывшего пациента, и по ее же совету он стал посещать группу арт-терапии в общественном центре, прикрепленном к «закрытому поселению». Она, эта врачиха, сказала ему, что они встречались много лет назад, после его первого срыва. Добавила, что когда-то он был очень известным и продаваемым художником, что его путь если и не к полному выздоровлению, то, по крайней мере, к частичному приятию нынешнего состояния лежит через искусство. Хотя он и считал ее идиоткой, некий смысл во всем этом был: мир, в котором он находился теперь, был настолько размалывающим, что справиться с ним как-то иначе, чем попытаться изобразить его, он просто не мог. Стул был стулом, машина — машиной, дом — домом. Если он хотел возвращения прежнего мира — планеты обезьян, столь милой его сердцу, — ему не оставалось ничего, кроме как рисовать этот мир, являть на свет. Возможно, в процессе он откроет некую формулу, которая позволит ему смириться со своей человеческой сущностью.
Он пришел на сеанс арт-терапии и сел рядом с другими больными существами. Кисти, мелки и карандаши казались чем-то привычным, но собственные пальцы по-прежнему его не слушались, были слишком длинными и костлявыми, слишком слабыми, чтобы осуществлять мышечный контроль, необходимый для выражения его внутренних образов. Он хотел рисовать небольшие картинки, жирными штрихами, на них был бы изображен тот изобильный мир, который он утерял, где мохнатые существа стоят так близко друг к другу, что выглядят будто один большой зверь, покрытый толстой, теплой шкурой. Но когда он пробовал все это нарисовать, штрихи выходили неуклюжие, и его картины оказывались грязной пачкотней.
Человеческий самец, который вел занятия в группе, пытался приободрить его, говорил, что раз от раза получается все лучше, композиция еще, возможно, немного хромает, но, определенно, оставлять стараний не стоит. Как-то раз он привел с собой другое существо, самку, и она сказала, что у нее своя небольшая галерея «потустороннего искусства» и что она хотела бы выставить пару-тройку его работ. «Потустороннее искусство». Это выражение заставило его завыть от хохота. Видать, эта самка была настолько по ту сторону, что вряд ли вообще что-то соображала. По ту сторону времени, пространства, вне всего этого ничтожного мира с его бесполыми, колченогими, гладкокожими, хилорукими обитателями.
Тем не менее он пошел посмотреть на галерею и встретил там несколько человек, имевших к ней непосредственное отношение. Можно себе представить, насколько своеобразным нашли его эти люди, и часто, когда он отворачивался, его острый слух улавливал их слова за спиной:
— Это же Саймон Дейкс, ну, разумеется, вы знаете… — говорил один.
— Тот самый, художник?
— Само собой.
— Это который в свое время был так знаменит, что его картины висели в галерее Тейт?
— Да-да, но у него случился срыв, фактически два срыва, очень тяжелых, как видите… От него осталась одна пустая скорлупа, едва ли в нем сохранилось что-то человеческое.
— Просто не верится, и вот эти грязные миниатюры — его?
— Боюсь, что так; полагаю, она их выставила ради забавы. Даже по сравнению с работами прочих душевнобольных очевидно, что в этой мазне абсолютно ничего нет. Если они и выдерживают какие-либо сравнения, то разве что с картинами шимпанзе, находящимися под опекой зоопсихологов.
Это было время войн и притеснений. Исходя из того, что он узнал, миллионы человеческих существ голодали, страдали, их истребляли представители этого же вида. А посетители выставки рассуждали о «гуманности» и «человеческих правах» — ну разве это не смешно?! Прихлебывая алкогольный виноградный сок пухлыми, влажными губами, они мнили себя венцами творения. Стояли, одетые в обвислые кожаные покровы, никогда друг к другу не прикасались, не обнимались, никогда — насколько он мог судить — не спаривались, их ощущение мира сводилось к вафельному стаканчику с шариком холодной уверенности, который был произведен на свет этими же отвратными харями лишь для того, чтобы они могли уронить его на пол в нескольких футах от своих ног.