Коридор был очень холодным и ослепительно-белым, так что Кристиан на мгновение зажмурился, прежде чем поднять голову и посмотреть наверх. Над ним простирался не потолок, а выгнутая крыша из матового стекла, пропускающая бледный свет и нарушающая идеальную геометрию пола темными полосками тени от металлической обрешетки. Никаких лестниц, только по четыре арки в каждой длинной стене, закрытые массивными деревянными дверями, кажущимися черными от времени. В конце коридора белый арочный альков с двухметровой бронзовой статуей – поздневикторианской копией творения Праксителя «Гермес с маленьким Дионисом». Бог смотрел в никуда, потому что никто не нарисовал ему глаз, и держал на согнутой руке милого, пухлого, трогательного и тоже слепого ребенка. Перед статуей в маленьком четырехугольном бассейне голубела вода, в которой плавала великолепная темно-синяя лилия с желтым зевом и три прозрачных зеленых листа.
– Пилат! – воскликнул Кристиан, и его голос прокатился по коридору эхом. – Пилат, я здесь!
Но никто не пришел. Никто не ответил. Черные двери оставались закрытыми. Мужчина-бог и ребенок-бог невидяще смотрели бронзовыми глазницами, а лилия чуть подрагивала от колебаний воздуха.
– Пилат! – проревел Джошуа, и крик вернулся к нему отголосками – лат… лат… лат… – Почему ты умываешь руки у меня за спиной? – грустно спросил он у статуи, повернулся и пошел к все еще открытой входной двери. В арочном проходе ошарашенно оглянулся, рассчитывая увидеть стражу в броне, сандалиях, шлемах и с пиками на изготовку. Но и они не появились. – Прячетесь? Выходите! – нараспев произнес он, как-то странно подпрыгнул и хихикнул.
Трусливые легионеры! Понимают, что грядет, поэтому и скрылись с глаз. Никто не хочет принять вину: ни иудеи, ни римляне. В этом вся проблема, и всегда была таковой. Кому хочется брать на себя вину? И в итоге, как обычно, все достанется ему. Он обязан принять на себя все – взвалить мир на спину и нести к кресту. И там погибнуть под его страшным весом.
Джошуа перестал приплясывать и подпрыгивать и неверной походкой вышел в голый, аскетичный, тускло-серый двор. Серые стены, серый пол, серое небо над головой. Различные оттенки серого. Но таков мир. Он стоял в самом центре мира, и он был сер в конце, как был сер в начале. Серый цвет – отсутствие цвета, палитра горя, цвет разорения, цвет всего мира.
– Я сер! – провозгласил он серости.
Но серость не ответила. Серость безгласна.
– Где вы, мои палачи?
Никто не отозвался, не вышел к нему.
Джошуа дрожал в тонкой шелковой пижаме – в Вашингтоне никто не догадался надеть на него пальто. Ткань стерла корку запекшейся крови на бедрах, и ноги снова стали кровоточить. Голые ступни оставляли на серых плитах бурые следы. Сначала они вели к одной стене, затем к другой, к дому и опять во двор, отмечая бессмысленное блуждание, которое никуда не выводило, лишь замыкало круги в сером пространстве его поврежденного сознания.
– Я человек! – воскликнул он и безутешно заплакал. – Почему мне никто не верит? Я только человек!
Он ходил туда-сюда. И с каждым шагом кричал все громче:
– Я человек!
Но ему никто не отвечал и никто не приходил.
– Боже мой, Боже мой, почему… – Он пытался вспомнить, как там дальше, но не сумел, и решил ограничиться простым вопросом – первым вопросом, последним вопросом, единственным вопросом: «Почему?»
Но и на него никто не ответил.
У одной стены, там, где она примыкала к дому, стоял небольшой каменный сарай; его дверь была закрыта. Внезапно Джошуа осенило: вот там-то все и прячутся. Иудеи, римляне, римляне, иудеи. Стараясь не шуметь и не привлекать к себе внимания, он потащился к нему, открыл задвижку и с победным криком распахнул дверь:
– Я вас поймал! Я вас поймал!
Но внутри никто не прятался. Сарай был почти пуст, только на стеллажах лежали инструменты, на вид почти все новые: несколько молотков, большая кувалда, набор стамесок, две пилы, сложенная вдвое тяжелая цепь, топор, какие-то длинные металлические штыри, гвозди, моток крепкой веревки, небрежно оставленный открытым большой карманный нож, еще один моток веревки, но тоньше, скорее шпагат. Были также садовые инструменты, но не такие новые, как столярные, – из тех времен, когда этот дом слышал смех множества детей. Прислоненные к дальней стене стояли шесть или семь брусьев. Все одинакового размера и формы: примерно восемь футов в длину, фут в ширину и шесть дюймов в толщину.