Но все же иные назаретяне, среди которых было немало молодых мужчин, стали присоединяться к повстанцам Иуды Гавлонита: обычно они уходили из селения, никого не предупредив, и исчезали один за другим, словно растворялись в воздухе, их семьи, разумеется, держали все в строжайшей тайне, а соседи прекрасно сознавали необходимость держать язык за зубами, так что никому из них и в голову не приходило нарушить неписаный Закон и осведомиться: А куда это подевался Натанаэль? Что-то его давно не видать, – если, к примеру, Натанаэль этот не показывается в синагоге или его больше не видно в поле и ряд жнецов укоротился на одного человека, в этом случае все начинали делать вид, что никакого Натанаэля нет и в помине, даже если в округе узнавали, что Натанаэлю случилось побывать в селении, что он прокрался домой темной ночью и еще затемно ушел обратно, ибо ничто красноречивей не расскажет о ночном его приходе, чем улыбка его жены, – когда женщина ни с того ни с сего замирает на месте, окидывает горизонт затуманенным, блуждающим взглядом, который в следующее мгновение замирает, будто в стену уперся, а по лицу легким ветерком, чуть тревожащим водную гладь, проскальзывает медленная и задумчивая улыбка, то разве что слепой, который просто не видит этой улыбки, поверит, что жена Натанаэля и эту ночь провела без мужа. А женское сердце настолько чутко, так дивно отзывчиво, что даже те женщины, что и не думали расставаться со своими мужьями, тут же принимались вздыхать, представляя себе трепетные мгновения этих редких встреч, и в волнении обступали жену Натанаэля со всех сторон, подобно пчелам, кружащим над чашечкой цветка, до краев наполненной нектаром. Но Мария была далека от всех этих страстей, и к тому же все больше забот требовалось уделять девяти малышам и мужу, который продолжал вскакивать посреди ночи, криком крича от ужаса и непереносимой тоски, так что просыпались дети и начинали плакать вслед за отцом. Со временем они, конечно, привыкли и перестали пугаться, и только самый старший по-прежнему пробуждался ночью, возможно, оттого, что ему самому снилось нечто страшное, и поначалу он спрашивал мать: Что это с отцом, и она отвечала как ни в чем не бывало: Дурной сон привиделся, – ведь не могла же она сказать сыну: Твоему отцу снилось, что он – один из воинов Ирода, которые едут верхом по дороге, ведущей в Вифлеем. Какого Ирода? Отца того, кто ныне правит нами. И поэтому он так громко стонал и кричал? Да, поэтому. Что уж тут такого страшного – увидеть себя воином царя, который уже давно умер? Твой отец никогда не был воином Ирода, он всегда был плотником. Но почему же тогда ему это снится? Люди ведь не могут выбирать себе сны по желанию. Значит, это сны выбирают, кому бы присниться? Никогда не слышала об этом, но, должно быть, это так и есть. Но почему он так кричит, почему так стонет во сне? Потому что каждую ночь ему снится, что он собирается тебя убить, должен был бы последовать ответ, но никогда Мария не могла бы сказать так своему сыну, разве решилась бы она раскрыть тайну кошмара, преследующего ее мужа, своему первенцу – тому, кто, подобно Исааку, сыну Авраама, представал в этом сне жертвой, обреченной на заклание, пусть и не совершившееся. И однажды, когда Иисус, помогая отцу как следует подогнать изготовленную плотником дверь, собрался с духом и сам задал мучивший его вопрос, последовало долгое молчание, после чего отец, не поднимая глаз, произнес: Сын мой, ты уже знаешь, в чем состоит твой долг и обязанности, выполняй их и благословен будешь в глазах Господа, но постарайся также отыскать в душе своей и такие долг и обязанности, что неведомы прочим, не записаны в Законе. Это и есть твой сон, отец? Нет, это причина, по которой он мучает меня, ибо однажды я позабыл о своем долге, или даже еще хуже. Что значит «еще хуже»? Я не то что позабыл, я и не вспомнил о том, что обязан был сделать. Так ведь это ж сон. Сон лишь напоминает мне, о чем я должен был подумать, и теперь я вспоминаю об этом каждую ночь и больше никогда не смогу забыть. А о чем ты обязан был подумать? Не спрашивай, ибо и ты не можешь задать мне все вопросы, и я не знаю всех ответов. Стояло лето, солнце припекало вовсю, и отец с сыном работали во дворе, пристроившись в тени. Неподалеку играли братья и сестры Иисуса, и лишь самый младший был в доме, лежал у материнской груди. Иаков тоже вызвался помогать отцу, но то ли притомился, то ли заскучал за работой, что нисколько не удивительно – в отрочестве разница в год значит очень много, ведь Иисус, его старший брат, уже стоял на пороге совершеннолетия, он завершил первую ступень обучения и теперь, согласно правилам религиозного воспитания, наряду с дальнейшим изучением Торы, или письменного Закона, ему предстояло приступить к постижению более сложного источника мудрости – Талмуда, или Закона устного. Тем и объясняется, почему в столь юные годы был способен Иисус вести с отцом такой серьезный разговор, без труда находя при этом нужные слова и рассуждая весьма последовательно и обдуманно. Иисусу шел двенадцатый год, совсем скоро станет он совершеннолетним и тогда, возможно, вновь спросит о том, что остается пока без ответа, если, конечно, Иосиф найдет в себе силы признать свою вину перед ним, не в пример Аврааму, который перед своим сыном так и не повинился. Но справедливо также и то, что прямая, начертанная Господом, лишь изредка пересекается с извилистыми путями рабов Божьих, достаточно сопоставить историю того же Авраама, к которому в последний момент воззвал с неба ангел Господень, сказав: Не поднимай руки твоей на отрока, с поступком Иосифа, которому не то что ангел Господень, а сам Господь дал подслушать на дороге разговор троих не в меру болтливых воинов и который при этом не удосужился воспользоваться сроком, отпущенным ему для того, чтобы предотвратить гибель невинных младенцев Вифлеема. Однако, если в дальнейшем с течением времени благие порывы не оставят Иисуса, возможно, он все же захочет узнать, почему Всевышний пожелал спасти Исаака, но и пальцем не пошевелил для того, чтобы отвести гибель от несчастных младенцев, которые, хоть и были столь же невинны, как и сын Авраама, милости себе у престола Господня так и не снискали. И тогда Иисус мог бы сказать своему родителю: Отец, не ты один виноват в случившемся, а в глубине души, быть может, даже отважился бы вопросить: