Жак Лакан (1901-1981) – французский ученый, философ и создатель так называемого системного психоанализа.}, но ошибка наша, простите за самомнение, не столь уж груба, если принять во внимание то, сколько в писаниях, служивших иудеям духовной пищей, примеров, которые позволяют нам думать, что люди любой эпохи, когда бы они ни жили и сколько бы столетий их ни разделяло, – современники, в умозрительном, конечно, смысле. Единственное и безусловное исключение из этого правила – это история Адама и Евы, и вовсе не потому, что он был первым мужчиной, а она – первой женщиной на свете, а потому, что они лишены были детства и пришли на этот свет уже взрослыми. И пусть биологи с психологами не вылезают с опровержениями, заявляя, будто уже в невообразимой ментальности кроманьонца берет начало то, что постепенно привело к содержимому котелка у нас на плечах. Для нас это, видите ли, аргумент некорректный, поскольку никакие кроманьонцы ни единым словом не упомянуты в Книге Бытия, а Иисус узнавал о сотворении мира и человека именно и только из нее. Но мы, отвлекшись на эти рассуждения, имеющие, впрочем, довольно непосредственное касательство к Евангелию, писанием коего мы заняты, позабыли о своей обязанности следовать за сыном плотника Иосифа в Иерусалим, а ведь он уже находится в виду города – без гроша в кармане, но целый и невредимый, со стертыми в кровь ногами, но с прежней, нимало не поколебавшейся за время долгого пути верой в сердце – точно такой же, как и три дня назад, когда он ступил за порог отчего дома. Он здесь не впервые и потому ликует умеренно – именно таких чувств должно ожидать от человека набожного, которому его Бог уже или вот-вот будет хорошо знаком. С этой горы, носящей название Гефсиманской, или – что то же – Масличной, разворачивается перед ним, подобно сложным периодам искусно выстроенной речи, чудесная картина, предстают во всей своей красе Храм, башни, дворцы и дома Иерусалима, и город кажется так близок, что можно дотронуться до него рукой, но с тем непременным условием, что мистический пламень достиг такого накала, что горящий в этом жару человек в конце концов теряет различие между собственными слабыми силами и неиссякаемой мощью мирового духа. Вечерело, солнце скатывалось в сторону дальнего моря. Иисус стал спускаться в долину, думая, где будет он ночевать сегодня – в самом городе или же вне его стен, как бывало раньше, когда отец с матерью приводили его сюда на праздник Пасхи и они жили в одном из тех шатров, которые благодетельным попечением городских властей разбиваемы были для приюта паломников, причем, само собой разумеется, так, чтобы мужчины находились отдельно от женщин, и правило это распространялось даже на малых детей. Когда же он в первых сумерках приблизился к городским стенам, ворота уже закрывались, но стража все же пропустила его, и, лишь вошел он, за спиной у него грохнули в скобах тяжелые толстые брусья, и, будь на месте Иисуса человек с нечистой совестью, из тех, кому повсюду мерещатся намеки на совершенные проступки и вины, он подумал бы, что это захлопнулся капкан, железными своими клыками впившись в намертво схваченную голень, или сам себе показался бы мухой, которую все туже обматывает липкий кокон паутины. Но тринадцатилетний отрок не слишком отягощен грехами, и грехи эти невольные, ибо не пришло еще время грабить или убивать, рано еще ему лжесвидетельствовать или желать жену ближнего своего, дом его, раба его, вола его, осла его, а потому был Иисус чист, без единого пятнышка на совести и в душе, хоть и утратившей уже первозданную младенческую невинность, ибо никому еще не удавалось увидеть смерть и остаться прежним. Наступал час, когда люди всей семьей сходятся к вечерней трапезе, на пустевших улицах оставались лишь бродяги да нищие, но и те спешили убраться в свои тайные норы и логова, ибо уже выходили в город римские дозоры, на страх смутьянам и злоумышленникам, которые даже в самой столице Ирода Антипы творят свои черные дела, невзирая на то, что, если схватят, ждет их мучительная казнь, как было в Сепфорисе. В глубине улицы, озаренной пляшущим светом факелов, оглашаемой негромким звоном мечей и щитов, топотом тяжелых боевых сандалий, возник один из таких дозоров. Иисус, вжавшись в простенок, дождался, пока легионеры скроются из виду, а потом двинулся на поиски ночлега. Он нашел его там, где и рассчитывал найти, – на необозримом строительстве Храма, в подобии ниши, образованной двумя огромными, уже начерно обтесанными камнями, накрытыми сверху каменной же плитой. Забившись туда, Иисус доел остатки черствого и заплесневелого хлеба и закусил пригоршней сушеных фиг, которую отыскал на дне своей котомки. Хотелось пить, но воды взять было негде, и он решил перетерпеть. Раскатал циновку, укрылся маленьким одеяльцем – то и другое взято было им с собой в дорогу, – весь сжался в комочек, спасаясь от холода, проникавшего со всех сторон, и сумел уснуть. И здесь, в Иерусалиме, настиг его все тот же сон, но, должно быть, близкое присутствие Бога сделало его не таким тяжким – виделись ему картины, уже виденные раньше, только теперь принимали в них участие и римляне, встречи с которыми он так счастливо избежал. Он проснулся, когда только начинало светать. Выполз из своей норы, холодной как могила, завернулся в одеяло и взглянул на приземистые каменные домики, чуть тронутые розоватым светом. Потом произнес слова молитвы, прозвучавшие в его детских еще устах с особой торжественностью: Слава тебе, Господи, Боже мой, Царю Небесный, за то, что в милосердии Своем вернул мне душу мою живой и неизменной. Есть в жизни такие мгновения, которые следует запомнить, сберечь и охранить от времени, а не только запечатлеть буквами на бумаге, как делаем мы с этим евангелием, или красками на холсте, или на фотографии, на кинопленке, на видеокассете, – важно, чтобы тот, кто прожил и пережил эти мгновения, смог бы навсегда передать их своим потомкам, а те увидели бы их своими глазами, подобно тому, как мы, в наши дни, пришли в Иерусалим, чтобы нашим, собственным нашим глазам предстал этот мальчик, Иисус, сын Иосифа, кутающийся в куцее одеяльце, глядящий на дома священного города и славословящий Господа Бога за то, что и еще раз вернул он ему его душу. Ему всего тринадцать лет, жизнь его только начинается, в грядущем уготованы ему часы и более счастливые, и более печальные, осиянные надеждой и покрытые мраком отчаяния, и забавные, и совсем трагические, но мы выбрали вот эту минуту, когда город еще спит, когда свет зари едва ощутим, а закутанный в одеяло мальчик с дорожной котомкой у ног глядит на домики перед собой, и весь мир замер в ожидании. Но ведь это невозможно, вот мальчик и сам шевельнулся, минута минула, и время несет нас туда, где нам останется только вспоминать, было это, не было, так было или не так. Было, скажем мы, все так и было. А сейчас Иисус шагает по узким улицам, постепенно заполняющимся народом, – в Храм еще рано, книжники, как и во все века и в любой стране, любят поспать подольше. Ему уже не холодно, но под ложечкой начинает посасывать: сын Иосифа хочет есть, а две фиги, которые у него остались, могут только раздразнить голод. Вот теперь пришла пора пожалеть о тех деньгах, что отняли у него грабители, ибо в городе – это совсем не то, что в поле, когда идешь себе, посвистываешь да поглядываешь, что оставили тебе земледельцы, исполняющие Божью заповедь: Когда будешь жать на поле твоем и забудешь сноп на поле, то не возвращайся взять его; пусть он остается пришельцу, сироте и вдове; когда будешь сбивать маслину твою, то не пересматривай за собою ветвей; когда будешь снимать плоды в винограднике твоем, не собирай остатков за собою; пусть остается пришельцу, сироте и вдове, и помни, что ты был рабом в земле Египетской. Но Иерусалим – большой город, и, хоть Господь именно в нем повелел воздвигнуть земное свое обиталище, подобные милосердные обычаи сюда не дошли или же не привились, а потому, если нет денег купить, остается только просить, рискуя нарваться на грубый отказ, или красть – но имей в виду: попадешься – ждет тебя бичевание и каталажка, а то и более суровая кара. Красть Иисус не может, просить не хочет и лишь смотрит жадными глазами на горы печеного хлеба, на пирамиды плодов, на кушанья и лакомства, выставленные на скамейках по всему протяжению улицы, и в голове у него мутится, и он едва не лишается чувств, ибо за эти трое суток не ел, если не считать того, что дали ему самаряне, почти ничего, и скопившийся голод делается нестерпим и несносен. Да, конечно, идет он в Храм, но ведь плоть наша, что бы там ни толковали мистики-постники, лучше воспримет слово Божье, если подкрепить пищей способности внимать и разуметь. По счастью, проходивший мимо фарисей заметил отрока, теряющего от голода сознание, и пожалел его, и понапрасну в будущем потянется за ними дурная слава и само слово «фарисей» станет чуть ли не бранным, ибо они, в сущности, были люди добрые, что и доказал тот, который обратил внимание на Иисуса и спросил его: Кто ты? Иисус из Назарета Галилейского, ответствовал мальчик, а когда прозвучал вопрос: Есть хочешь? – потупился, ибо слова были излишни: все ясно читалось у него на лице. Ты сирота, что ли? Нет, но здесь я один. Удрал из дома?