Бог у Сарамаго всеведущ не до конца, а лишь до “известной степени, по достижении которой лучше сделать вид, что ничего не знаешь”. Однако он до конца всемогущ, и именно потому, что могущество его беспредельно, недостаток знания ничего не отнимает от его целостности, которую он всегда может восстановить силой. И всеведение, и всемогущество на самом деле абсолютны, как и все, что является качеством Бога. Но в том и дело, что, доходя до человека, эти качества утрачивают вечностную плероматическую полноценность, следствием чего и является возможность диалога человека и Бога — факт, который, казалось бы, должен разрушить автономную надмирность последнего. Здесь корреляция с представлениями Юнга особенно сильна. Юнг говорит о недостатке знания не как таковом, а скорее об осведомленности вместо знания. Знание Бога как бы пассивно. Ему сопутствует возможность саморазвития в смысле самопознания, и эта возможность постоянно реализуется вплоть до наших дней, радикальным образом влияя на человеческую историю.
И все же Бог Сарамаго, который хронологически вот-вот должен стать христианским, окончательно не совпадает с представлениями ни Ницше, ни Юнга. Этот Бог не выражает никаких здоровых инстинктов. Его любовь к жертвам едва ли может быть истолкована как попытка преодолеть низкий мир и выйти к аристократической эгоцентричной морали. По многим наблюдениям можно заключить, что видение Сарамаго чрезвычайно близко юнгианству, но все же португальский писатель менее последователен в своих воззрениях. В “Евангелии от Иисуса” Бог фактически превращен в идею. “Не могу, нельзя, — отвечает Бог на вопрос Иисуса, почему бы ему самому не заняться покорением мира, — не позволяет бессрочный и нерасторгаемый договор, который мы, боги, заключили между собой, обязуясь никогда впрямую не вмешиваться в чужие распри”. Прорвавшийся в повествование намек на то, что существует больше чем просто иудейская история, сильно снижает масштабность Бога. Он уравнивается с идеей, которой сначала не было и которая родилась в какой-то момент времени. Причем дата рождения сообщается: “Вот уж четыре тысячи четыре года, как я стал богом иудеев”. Дальнейшее снижение Бога еще более радикально: он предельно внешним образом противопоставляется человеку. Этот тезис не только чужероден представлениям Юнга, но и вообще отдает дешевизной. “Стало быть, вы людей используете как орудие?” — спрашивает Иисус. “Именно, сын мой, — отвечает Бог, — именно так: из человека можно выстругать любую ложку, от первого крика до последнего вздоха он всегда готов подчиняться”. Сарамаго демонстрирует здесь чрезвычайный примитивизм, причем не имея в виду ничего гностического. Никакого другого Бога, кроме Творца (действительного похожего на гностического Демиурга), он не знает, и та драма, что разыгрывается в окутанной туманом лодке — это именно окончательная драма, потому что нет плеромы, где можно было бы найти альтернативу. Вообще суть претензий Сарамаго к Богу подчас заставляет задаваться вопросом, а понимает ли он сам смысл парадоксальности? Является ли показанная им парадоксальность заранее задуманной, или же она создалась в его романе случайно, как побочный эффект постмодернизма? Увы, из текста этого нельзя понять. По большинству вопросов мысль писателя не может похвастаться достижением каких-то результатов, она следует по пути чисто художественных находок.