Здесь Сарамаго не отходит от основной фабулы книги, и речь по-прежнему идет о знании. Когда Иисус с израненными ногами забредает в дом Марии и просит о помощи, он получает не только мазь для ног — он получает возможность забыть о своей связи с Богом, укрыться от нее в новом виде познания, самодостаточном и недоступном для понятия греха. Раньше Иисуса учил Пастырь, теперь его учит Магдалина, учит любви, и это учение оказывается более успешным и значимым. Смысл его вполне понятен: дионисийское начало, любовь, торжество жизни — все земное измерение человеческого существования способно конкурировать с небесным промыслом. Оно в буквальном смысле исцеляет те раны Иисуса, которые Бог нанес ему в пустыне. Иисус и Мария отвоевали у Бога право на творение своей собственной жизни, они “чувствовали себя и надежно защищенными, и совершенно свободными в этих четырех стенах, где всего за несколько дней сумели создать мир по собственному образу и подобию”. Причем Мария во многом даже превосходит своего возлюбленного — она достигает христианского идеала несмотря на то, что он еще даже не создан. Даже сам Иисус не помышляет о нем, а в контексте книги он вообще останется чуждым к тому, чтобы из своей жизни и вынужденного смирения делать какое-либо послание другим.
Начавшееся в отрочестве отчуждение от матери со временем лишь набрало силу. Когда Иисус возвращается домой и сообщает о том, что видел Бога, ему никто не верит — ни мать, ни подросшие братья и сестры. К нему относятся с подозрением и только обвиняют в связи с Дьяволом. Его мать принадлежит к тому миру, из которого он некогда изгнал себя, а теперь вынужден изгнать снова. В этом мире ее жизнь привычна и понятна, и она здесь “столь же невинна, как и убиенные младенцы”. Однако когда Иисус возвещает о возможности жить по-другому, он невольно втягивает ее в чуждый конфликт. Мария уже не принадлежит себе — в ее чистом, принадлежащем ей одной чувстве материнства отражается весь общественный уклад того времени и вся мораль. Мария вообще не выходит за рамки иудейской морали. Ее сознание достигает лишь того ограниченного видения, которое обходится общими суждениями о благости Бога и коварстве Дьявола. Таких же суждений она требует и от сына и не понимает, что его взгляд шире, и не из-за простого любопытства, а из-за того, что он поставлен в ситуацию, когда знание — это единственный способ осмысленно существовать. “Я простая женщина и не умею ответить тебе, но прошу только: оставь эти дурные мысли. Мать, — отвечает Иисус, — мысли сами по себе не бывают дурными или хорошими, они плывут в голове, как облака по небу, в расчет берутся лишь деяния. — Но Мария возражает: — Хвала Всевышнему, что у меня, женщины бедной и темной, сын вырос мудрецом, но все же еще раз тебе говорю: эта мудрость не от Бога”. Иисус на это отвечает: “У Дьявола тоже можно кое-чему научиться”. Так он прочерчивает границу, которая отделяет его от матери как от человека, выражающего блеклый и старый мир, неспособный исцелить.
Не найдя приюта, он вынужден снова покинуть дом и отправиться к Марии Магдалине — единственному человеку, к которому он привязан. Не имея прямых контактов с ангелами, Магдалина знает то, что Иисус только начал осознавать: “Я ничего не знаю о Боге, — говорит она, — кроме того, что одинаково страшно быть и избранником его, и тем, кто навлек на себя его гнев”. Иисус медленно, но неуклонно движется к постижению парадоксальности Бога, и Мария из Магдалы, самая верная его последовательница, которая никогда не узнает, что такое быть избранной или навлекающей гнев, становится для него той человеческой опорой, за которую он будет держаться, когда встретится с этой парадоксальностью лицом к лицу.