Поразмыслим над этим. Почему у птицы нет заботы о пропитании? Потому что она живет только в мгновении, то есть потому что в ней нет ничего вечного. Но разве же это совершенство?! Ведь в силу чего возможна забота о пропитании? В силу того, что вечное и временное соприкасаются в сознании, вернее, в силу того, что человек наделен сознанием. В сознании он выходит далеко-далеко за пределы мгновения – ни одна птица никогда не летала в такую даль, – и это дает ему возможность увидеть опасность, которая неведома птице: поскольку в его сознании присутствует вечное, постольку для него существует и
Итак, человек наделен сознанием, а значит, он является местом, где вечное и временное постоянно соприкасаются, где вечное врывается во временное. Время потому может тянуться для человека, что в его сознании присутствует вечное, благодаря которому он мерит мгновения; для птицы же время никогда не тянется. И у человека потому есть неведомый птице опасный враг: время – да, враг, или друг, от чьего преследования или чьего обхождения ему не укрыться, – что в его сознании присутствует вечное, благодаря которому он может мерить время. Временное и вечное могут очень по-разному соприкасаться в сознании мучительным для человека образом, и одно из их самых тягостных для него соприкосновений это забота о пропитании. Забота эта как будто крайне далека от вечного, ведь в ней нет и намека на то, чтобы наполнить время каким-то великим подвигом, великой мыслью, высоким чувством – тем, чем бывает наполнено время, про которое говорят, что оно прожито для вечности, – ах, нет, она связана только с жалким трудом, наполняющим время, проживаемое лишь ради временного: с трудом по обеспечению условий временного существования. И все же способность иметь заботу о пропитании это одно из совершенств, и в ней через земное и смиренное выражается высота человека; ведь Бог возводит человека столь высоко, сколь глубоко его смиряет; высоте отвечает глубина смирения. Поставив человека высоко над птицей: наделив его сознанием, причастным вечного, – Бог смирил его перед птицей, дав ему познать эту заботу, земную и жалкую, которой вовсе не ведает птица. О, каким достоинством кажется не ведать этой заботы, как птица, – и все же насколько великолепнее быть способным ее иметь!
Конечно, человек может учиться у птицы; он может называть ее своим учителем – но не в высшем смысле этого слова. Так же, как птица лишена заботы о пропитании, так, по сути, лишен ее и ребенок; ах, кто охотно не пожелал бы учиться у ребенка! И когда человек озабочен надуманной или настоящей нуждой и становится унылым, расстроенным, удрученным, о, тогда он легко смягчается, тогда он охотно будет учиться у ребенка и в тихой благодарности называть его своим учителем. Но если ребенку вздумалось бы взять слово и начать поучать, то взрослый мягко сказал бы: «Да, мой малыш, ты не разбираешься в этом». И если ребенок не умолк бы, взрослый счел бы его непослушным и, может быть, недолго думая, шлепнул бы его – учителя, и, пожалуй, сделал бы это по праву. Почему? Потому что взрослый в серьезном смысле является для ребенка учителем; ребенок лишь в прекрасном смысле шутки, в которой есть серьезность, является учителем взрослого. Так и способность иметь заботу о пропитании это все же одно из совершенств, и, обладая ею, человек имеет большое преимущество перед птицей, даже если он и охотно учится у нее, как призывает Евангелие, и в тихой благодарности называет ее своим учителем.