«Помеха», о каковой кешиктены с бавурчинами шептались за телегами, о коей Гуюк-хан в жалобах-донесениях в каганат, а осленок этот Бури v костров в открытую возмущались, про что старые нойоны-чербии как о «губительном для боевого монгольского духа» говорили, ныне, с присовокуплением добытого Оточем, безусловно становилась подлежащей уничтожению! «Женщина в боевом походе — нехорошо».
Полешко-другое в жмурившиеся красно-чёрные угли бросив, сидел (Сэбудей) раздумывал вполусонь. Женщина зависть с напряжением вносит. Женщина — роскошь. Лишь избыток власти её способен терпеть. Покуда Бату-хан два-три сражения сам не выиграл, таковой, с избытком, власти не будет у него. Правда, до того времени и «третий слева» заспинный умысел не воплотит. С третьим слева не торопиться можно, а с ликвидацией «помехи» усилия приложить! Дзе.
И Сэбудей-богатур, сам того не ожидая, привстал на колени и, обратя готовое заплакать лицо к дымнику, взмолился во внезапной тоске:
— О Высокое Небо! Помоги!
И тотчас на закаменело обезображенном одноглазом лице выразилось восторженное смятение.
— Что? — показалось, прошелестело из тоно со знакомым смешком. — Всё пыхтишь, всё землю роешь, старый кабан?
В бархатисто-горловом ласкающем звуке голоса знакомые насмешка и любовь.
— Это ты, энкчемэг*?
* Э н к ч е м э г — краса мира.
Не сказал, помыслил лишь в себе, а откликом покатился вновь из наружной тьмы серебристо-глуховатый, единственный во вселенной смешок.
— Зачем забыл меня, энкчемэг? Для чего к себе не заберёшь верного пса? — И горло дрогнуло от обиды, как у малого дитя.
— Терпение, милый мой! — был ответ. — Сам ведь знаешь: не всё исполнено из необходимого пока.
* * * *
* * *
Крепкие ножки упористо разведя, довольная, лодраздавшаяся в боках Эсхель-халиун мочилась вразбрызг пенящейся уверенной струёй. Раз Эсхель-халиун сыта, довольна, он, Лобсоголдой, показать Кокочу кое-что хочет. «А то неровён час отправят тебя...»
Пошли по готовящемуся к ночлегу хоту. С неба снежинки падали. Давно он хура анды Кокчу не слушал, говорил Лобсоголдой, давненько угд-дуу про белую юрту не пел. «Ночью с рукой в изголовье лежу. В небо на звёзды печально гляжу...» Прошли, миновали один, самый большой, Гуюк-ханов шатёр, затем самый яркий — Бури. По углам и у дверей возле обоих таранили взглядом тьму замеревшие в неподвижности кебтеулы. «В щёку коли их острым копьём, — усмехнулся Лобсоголдой, — чёрная кровь потечет с них ручьём...» Третий, самый маленький, но с односкатным проходцем к белой, украшенной лоскутками юрте, был Бату-ханов.
— Пришли! — объявил Лобсоголдой. — Подожди-ка меня.
Он приблизился к стражнику, охранявшему заднюю туургу*, и что-то шепнул ему.
* Т у у р г а — стена.
Друг за другом — бочком — прошли вдоль проходца, обогнули белую со стороны двери, и с той, другой, в одном, ведомом лишь ему месте Лобсоголдой приподнял бусмур**.
** Б у с м у р — верёвка по окаёму юрты на средней высоте.
Такое не забывается, нет! За очагом на небольшом возвышении, подвернув гладкие колени в оранжевых шароварах, в дэле из золотой фанзы сидела... девушка-цветок! Смазанные жиром скулы блестели у неё, как весеннее солнце.
Игла неведомой прекрасной печали с тупой болью вошла в сердце Кокочу. О благоухающей воды сон! О изумрудная звёздочка в колодезной тьме.
* * * *
* * * *
— Раз, два, три, — взад-вперёд качает сжатым кулаком Лобсоголдой, — хоп! — выбрасывает палец. — Ну, а ты? Что же ты, Кокчу?
Вернувшись на полешки за юрту-гер, играли сидели в хороо***, как когда-то в степи, а в это время где-то в глубине хота, в юрте или в шатре судьба Кокочу взвешивалась в чьей-то жёсткой руке.
*** Х о р о о — национальная народная игра «в пальцы».
Чтобы друга-анду от ненужной тревоги отвлечь, Лобсоголдой про девушку-звезду рассказал.
Разгромленный сокрушённый царь кабшкирд дочь за милость к себе свирепому монголу отдал. Гульсун зовут.
— Гульсун?
Всё ещё трудящиеся над шкурой бавурчины, давая спине отдых, поочерёдно замирали, сидя столбиками и засунув в подмышки замёрзшие пальцы. На Кокочу с Лобсоголдоем не смотрели они.
— Эдакая хатахтай**** губки надует, — бывалым тоном рассуждал, улыбаясь, Лобсоголдой, — насурмлённою бровью поведёт, и мы с тобой, Кокчу, и на штурм, и в атаку отправимся, полагая, что за монголов.
**** Х а т а х т а й — красавица.
Где-то на другом берегу залаяла орусутская собака.
Сидеть становилось холодно, на душе уныло.
Лобсоголдой поднял со снега брошенный давеча прутик и переломил.
— Знаешь, Кокчу! Не могу понять, постигнуть я, для чего, для какой такой цели мучается человек. Ума не приложу!
Кокочу задумался, хотел отвечать — шаман Оточ говорит, дескать, затем и затем, — как один из бавурчинов поманил Лобсоголдоя ножом. Иди-ка де. И за плечо себе показал, когда поднялся тот.
Шагах в пяти-шести за работающими бавурчинами маячила в густящейся тьме знакомая широкоплечая фигура.