Она отбрасывала его руку. Измельчилась ее душа, вся погрязла в какой-то тине, но еще хотела бороться, не сдаваться, бить презрением, отвращением, гордостью. Покинет ли ее когда-нибудь гордость? Лучше умереть, но остаться свободной, независимой, чистой, вернуть свою душу богу, природе, мирам изначальным, вернуть такой же чистой, как получила ее при рождении, не унижаться ни в чем, не позволить запятнать себя грязью!
Зачем родилась? Стать святой и говорить с ангелами иль чтоб страдать вот здесь, на земле? Не выбирала страданий – получила их по воле какой-то высшей власти и должна нести это бремя, пока хватит сил…
Ее красота будет вызывать восторги. Воспоют ее прекрасные золотые волосы, лоб, что лилий белее, руки белые с тонкими, длинными, мягко-нежными пальцами, молодое ласково-цветущее тело… Но если ты ценность для мира, сможешь ли избежать обид?
Император поздравил ее с первым выходом после недуга, весьма странно поздравлял, можно сказать, зловещим вопросом:
– Надеюсь, вы набрали силу сопровождать меня в собор?
Евпраксия забилась в немом крике: "Нет, нет, нет!.."
– Тогда почему вы в черном? – спросил император.
– Я в трауре по моей кормилице.
– И как долго будет продолжаться ваш траур?
– Как велит обычай моей земли.
– Надеюсь, этот обычай все же не помешает вам сопровождать меня в собор?
Он издевался откровенно и жестоко. Она ответила ему также;
– Только мертвой!
– О, мне нужна живая жена. Мертвы мои воины. У меня и таких предостаточно. Они послушней живых и неприхотливы.
– Вы делаете мертвым все, к чему прикасаетесь! Как царь Мидас!
– Он все превращал в золото.
– А золото мертвое. Только человек живет, и только когда чист.
Он хмыкнул в рыжую свою бородку: ничто не могло его обескуражить.
– Надеюсь, вы не взбунтуетесь, когда я приду в спальню.
– Это ваше право.
– Прекрасно! И никто не сможет встать у меня на пути!
Ночью снова было все то же самое. Наглые челядинцы, раздевания и возложения, тяжелая книга в руках у Генриха. Неужели можно оставаться спокойным после происшедшего в ту ночь?
– Что будете читать, ваше величество?
Ненавидела и презирала бессильного, как может ненавидеть и презирать молодая женщина, полная сил и желаний, но полная еще и отвращения к такому человеку – не мужчине, человеку. Вырвала вдруг из рук Генриха тяжелую книгу, которую он упрямо тащил в постель, развернула там, где было от пророка Осии.
– Читай это!
Не стала ждать, прочла ему сама. Громко, почти криком: "Отвратительно пьянство их, совершенно предались блудодеянию; князья их любят постыдное".
И еще: "Глубоко погрязли они в распутстве".
Генрих сорвал с нее покрывало, схватился за рубашку на груди. Руки Евпраксии заняты были тяжелой книгой, никак не могла она защититься: он дергал, рвал на ней рубашку, визгливо шипел в лицо:
– Выставлю такой, как в день рождения!..
– Не смей!
– …Видеть тебя нагой!
– Пусти!
Вырвалась из рук, соскочила с ложа, отбежала в угол. Била дрожь – от холода, неожиданности, страха. За что такие муки? Нет на земле ни правды, ни милости!
А он разъяренно спрыгнул с постели, подбежал к двери, закричал громко, забыв про всякое достоинство:
– Не будь ничьей! Не будь ничьей!
В длинной рубахе ночной, босой, без свечи помчался по спящему дворцу с безумным криком. Император? Или, может, это снится? И смерть Журины – тоже сон? И безнадежное одиночество, беспомощность – тоже сон? Где найти силу? Где помощь? Боже мой, спали меня огнем своим!
О, если б лицо и тело отталкивали людей – была бы, наверное, счастливой. Искалечиться, обезобразить себя, уничтожить красоту? Нет, такой цены платить не могла. Такое никогда не приходило ей на ум. Потому что беречь и миловать красоту свою было для нее способом жизни, предназначением, как у других предназначение – быть императорами, святыми, гениями, безумцами и мучениками. Да и она была мученицей: красота стоит того.
Стуча зубами, Евпраксия подошла к столику, взяла золотой кувшин, отлила в кубок немного вина, отпила, надеясь хоть немного согреться.
Скинула разорванную рубашку, скомкала ее, швырнула на пол, быстро залезла под меховое покрывало, сжалась в комок, подтянув колени почти до подбородка, застыла: забыться, забыться! Но не было ни беспамятства, ни надежды на сон.
Потрескивали огоньки свечей. Мертвая тишина в темном дворце.
Тишина придавила ее. Может, потому и не услышала шорох, шелест, шуршанье босых ног по каменным полам. Она чуть не умерла от ужаса, когда вдруг перед нею с двух сторон императорского ложа возникли из тьмы совсем голые мужские фигуры. Молодые, они мигом добежали, окружили ложе, озверелые, похотливо потянулись к ней, один, два, три, четыре, пять…
Будто брошенные какой-то злой пращой, подчиняясь чужой и преступной воле, они… должны были бояться там, за дверью императорских покоев, а тут уж не было в них никакого страха, разве лишь юношеское смущение, но и его сбросили вместе с одеждой, одолели быстротой, решительностью, наглостью.