— Без мандата на собрание не пущають. А комиссия мандаты проверяеть. Да неш вы, господин, не знаетя?
— Я не здешний. Ну, а на собрании что делают?
— Разное делают. Больше говорять, решають, как и что.
Гость пригнулся, так и вперился лихорадочно в красное, обветренное лицо, так и впился в безбровую, в безресницую щетину пожилых дней.
— Ну, и что же, что решают? Например?
Собеседник погладил колено, счистил кусок глины с своего веретья, с натугой вывалил:
— К примеру… сказать, хоша бы на кладбище новые ворота поставить, заместо старых.
— А старые — что?
— Сгнили, подвалилися.
— Ну, ну, ну, — и поставили?
— Да неш вы не видели? Чай, в ворота проходили.
А, чепуха. Пить надо.
— Пей, как тебя… Афанасий, что ли?
— Ахванасий.
И время заскрипело молчанием, закапало — кап! кап! — капля за каплей в углу, за надгробной доской, потекло, подпрыгивая, рюмками в горло, завертелось красным, обветренным лицом Афанасия — в тихую вечность, в темноту щелевого провала.
— Времени восемь, — отметила мастерская резким звуком человеческого голоса в потрескивающем гореньи бензина, лязганьи ключей и постукиваньи металла.
И в этот момент стало ясно, что к вечеру машина готова не будет и что субботник придется продлить. Монтер Пузатов, как паук, присосавшийся к искалеченному снарядам мотору, с досадой швырнул французский ключ об пол, пошел в угол, порылся зачем-то в ящике с ломом и:
— Точно за деньги стараемся, чччорт…
— И правда, диви бы, за деньги, — сочувственно из углов мастерской.
Бесшумный начоркестра, торчавший у двери с тайной надеждой удрать и распустить своих людей, вдруг обнаружился беспокойным ерзаньем и шмурыганьем носа.
— Ну, а ты, ты чего вздыхаешь? — со злобой напустился на него Пузатов. — Музыка тоже, чччорт…
Начоркестра, томясь, вытер лысину, и, оправдываясь, зашарил глазами по чернорожим блузникам: нет, хоть измазаны копотью лица, а видно, брови сжаты до отказа, глаза смотрят в пол, не подыграешься, хоть колесом пройдись.
Тогда Ваня Дунин не выдержал, и, бросив гайку, к нему ласково:
— Табак ваш, бумажки дашь, спички есть, — покурим?
Начоркестра с готовностью портсигаром в нос и, словно освещая фонариком, заводил по всем носам.
— У меня есть, — еще ласковей сказал Ваня. — Одни крошки, зато своя и вежливо портсигар в сторону — не запачкать бы, и из кисета — в руку трясом — пыли — ее бы нюхать.
Всем полегчало от Ваниных спокойных слов, от потянувшихся новых — не масляных, не копотных — дымков — мастерская стала словно выше — не так болели спины. Начоркестра с шумными вздохами пыхал папиросой, беспокойно косился на дверь — это пока курили — и не дождавшись:
— Ну, а все же таки, товарищи… как же? а? когда можно ожидать?
И испугался, должно-быть — рано, не выдержал времени.
— Иди ты… к монаху в штаны, — рявкнул Пузатов. — Когда — когда! Свет только застишь, лысая образина… — верно, рано, теперь все дело испорчено… — когда — когда? шляются, только свет застят… Ну, а вы чего стали? И-и-и выпучили зенки… обрадовались, папиросами кормят… из пульсигара —
Выгнулись спины, заходили гайки в ключах, затюкали молотки и резко запахло краской. Ваня знал, что «пульсигар», это нарочно, чтоб унизить и подчеркнул себе: правильно, не надо было брать папиросы. Прошел мимо нача, подмигнул одобрительно, но не вышло: нач погас, потух, кончился и носом зарылся в усах.
Уже четвертый час Ваня возился над втулкой — приходилось подтачивать конус, и теперь, поднеся конус под тусклый электророжок, двадцатый раз убедился, что дело дрянь, что возиться нечего и что вряд ли конус пойдет. Давно пора было домой — мать ждала с ужином — Ваня вспомнил о двух воблах в кармане пальто, и решил лучше совсем не думать о доме и ужине. Вот, работают одиннадцать человек, а двенадцатый дожидается конца их работы, чтобы встретить конец торжеством, радостной победительной музыкой, и всех дома ждет ужин, мать, жена, сестра, а не бросают работы, не уходят. Что-то их держит. Должно быть, не приказ начальства о субботниках кто не хотел работать, тот и не остался, шестнадцать человек ушли в четыре часа.
Нервами, истощением, копотью в легких, домашней грызней изошли эти одиннадцать, а вот — тюкают, напрягаясь, надрываясь, чтобы когда-то торжествовать, чтобы, может, совсем никогда не торжествовать. Кончится работа, будет музыка, а радость? Лучше не думать.
Пузатов злобно возится над мотором, искалеченным осколком снаряда дело, видно, тоже безнадежное — может, не держать зря этого нача, отпустить, шепнуть, чтоб уходил…
Нет, нельзя, тут связанное дело, как веревками, цепями, цепочками, как связан мотор взаимностью частей. Нет, нельзя.
Воблы, гайки, копоть, — это все частицы души.
А по-настоящему, перед самим собой, это — теория.
На практике, по правде, практика и есть правда
— швырнуть бессмысленный конус в угол, уйти, убежать, ухнуть без ужина в постель, почти нет человеческих сил сдерживаться, заплакать можно. Жалко нача, жалко себя, жалко даже Пузатова.