То, что к образованию отрока привлекли такого раввина-либерала, не означает, конечно, что родители Шейна сами были людьми передовых взглядов. По всей видимости, выбор наставника был сделан случайно. А отцу, озабоченному торговлей и гешефтами, просто недосуг было слушать толки соседей, хотя те повторяли на все лады: «Этот учите лишка (болячка ему в бок!) воспитывает кинда из порядочной семьи как какого-нибудь гоя». Между тем именно благодаря ментору-берлинеру Hoax, помимо языкового чутья и глубокого знания древнееврейской литературы, уже в отрочестве обрел важное, определившее всю его дальнейшую жизнь качество – открытость к новым знаниям, иным языкам и культурам. Не случайно позднее русскоязычный писатель Г. Баданес оценит деятельность раввинов-маскилов как «фазис перехода к отщепенству» от еврейства («Записки отщепенца», 1883).
И видно, что отец любил своего первенца, который (вот это голова!), несмотря на недуги, помогал ему вести всю торговую бухгалтерию. Но болезнь Ноаха все усугублялась, а врачевание местечковых эскулапов впрок не шло. Хвала Всевышнему, что купцы-единоверцы насказали Шейну-старшему о Ново-Екатерининской больнице в Москве – там, дескать, обретаются настоящие медики-чудодеи, которые только мертвых не поднимают на ноги. И Мофит заторопился в Первопрестольную и добрался до Глебовского подворья, где останавливались на краткий срок заезжие иудеи (жить в Москве подолгу им строго возбранялось). И снова повезло – он сыскал подходящего грамотея, который написал ему прошение на имя столичного генерал-губернатора князя А. Г. Щербатова о дозволении показать больного докторам. Наконец разрешение было получено, и заботливый родитель на руках принес неподвижного сына в больницу. По счастью, главного врача, доктора А. И. Поля, болезнь заинтересовала, и Ноаха оставили на лечение. Какое-то время Мофит находился при сыне и доставлял ему кошерную пишу, однако вынужден был удалиться восвояси, в родной Могилев. Между прочим, его отношение к сыну биографы изображают превратно: якобы Мофит повинен и в том, что Ноаха лечили в Могилеве невежественные лекари (будто он был дока в медицине и в выздоровлении сына заинтересован не был). И в Москву привез его из корысти (воспользовался болезнью юноши, чтобы самому остаться и торговать в этом закрытом для иудеев городе). Факты этого не подтверждают, и то обстоятельство, что отец, покуда его как иудея из столицы не выдворили, находился при Ноахе неотлучно и следил за его питанием, свидетельствует как раз об обратном.
Медиков привлекла возможность испробовать на пациенте новые методики врачевания – массажи, растяжки, а также только что изобретенные «тиски Штромайеровой машины». Обер-полицмейстер Н. П. Брянчанинов регулярно докладывал генерал-губернатору, что и больному надобно покинуть Москву, но главный врач стоял на своем, поскольку «к излечению еврея Ноаха Шайна имеется надежда». Минуло два года, и в рапорте Н. П. Брянчанинову от 31 марта 1845 года сообщалось: «Еврей Hoax Шайн, несмотря на медленное по упорности болезни лечение, получил значительное облегчение. Так что есть большая надежда к восстановлению владения в ногах, и старший врач Поль нужным считает оставить его, Шайна, в больнице для дальнейшего лечения». И вскоре произошло чудо – Hoax встал на ноги, и хотя мог передвигаться только на костылях, но уже самостоятельно, – и это было счастьем. Перед ним предстала Белокаменная русская столица, причем не из окна лечебницы, а во всей своей осязаемой красе площадей, набережных, извилистых улочек и закоулков. Он без посторонней помощи мог совершать по ней непродолжительные пешие прогулки…
Юноша вызывал сочувствие и симпатию окружающих. Странноватое еврейское имя Hoax они переиначили на русский лад и стали называть его Павлом. Этот Павел по части способностей к языкам оказался феноменом удивительным. Под руководством нескольких студентов и врачей больницы – выходцев из Германии он быстро овладевает немецким и открывает для себя поэтический мир И. В. Гете, Г. Гейне, Ф. Шиллера, Ф. Рюккерта, Г. Ф. Фрейлиграта. При этом не ограничивается пассивным чтением: красоту и богатство немецкого литературного языка стремится привнести в родной ему идиш, сочиняет на нем стихи в духе Гейне, доказывая тем самым, что этот «жаргон» (так нелестно аттестовали идиш даже во второй половине XIX века) вполне пригоден для выражения высоких поэтических чувств. Нельзя не видеть в этих его опытах продолжение традиций Менделя Левина, который стремился превратить идиш в полноценный литературный язык. Важно и то, что Шейн поначалу пишет стихи исключительно для своих единоверцев – он не мыслит себя вне еврейства, плотью от плоти коего себя ощущает.