Знаменательно, однако, что хотя Шейн долгое время ничего общего со своими соплеменниками не имел, все биографы собирателя неизменно подчеркивали его еврейские корни. «Павел Васильевич Шейн, родом еврей, – писал Н. И. Костомаров, – в молодости принял христианство, не из расчета, как поступают нередко его соплеменники, а из убеждения, и с тех пор предался всею душою русскому народу, посвятив себя изучению его народности… Он исполнял свое дело с редкою страстною любовью и удивительным постоянством». «Своим свыше чем сорокалетним трудом, – вторил ему профессор Б. М. Соколов, – еврей Шейн явил достойный пример служения русскому народу и его самобытной культуре». В этом же духе высказывались ученые А. Е. Грузинский, Ф. В. Миллер, А. Н. Пыпин. И становится очевидным: Шейн, искренне принявший христианство и не только впитавший в себя русскую культуру, но и обогативший ее, был для части российской интеллигенции типом образцового, идеального еврея. Ассимиляция, русификация, отказ от иудейских ценностей и традиций, хотя не декларировались прямо, но неизменно в такой идеальный образ вписывались. Об этом, кстати, рассуждает и Василий Розанов в статье «Пестрые темы».
Стоит ли доказывать, что духовный выбор Шейна – не единственный возможный путь для еврея в России? В ней имеют право быть и такие деятели, как, скажем, не отрекшийся от религии отцов Исаак Левитан. «Еврей не должен касаться русского пейзажа!» – предостерегали антисемиты-почвенники, но кто помнит тех, кто предостерегал, а пронзительные «Золотая осень» и «Над вечным покоем» живы и будут жить в памяти народной. И Леон Мандельштам служил Отечеству, сохраняя при этом свою веру и национальную идентичность. Их жизнь, как и жизнь Павла Васильевича Шейна, так же мало нуждается в оправдании, как и всякая другая.
Честный боец
Семен Надсон
Когда в 1884 году литературовед и библиограф С. А. Венгеров попросил Семена Яковлевича Надсона (1862–1887) написать автобиографию для издания «История новейшей русской литературы», тот о своем происхождении изъяснился весьма туманно: «Подозреваю, что мой прадед или прапрадед был еврей. Деда и отца помню очень мало» В этой декларации своей удаленности от еврейского племени поэт не вполне логичен: ведь менее чем через год он напишет свое знаменитое стихотворение «Я рос тебе чужим, отверженный народ…», где будет прямо отождествлять себя с гонимыми иудеями. Текст сей признают со временем поэтическим шедевром и новым словом русско-еврейской литературы, а имя его автора увековечат все еврейские энциклопедии и биографические справочники. А еще через год, в 1886 году, Надсон сблизится с известным еврейским ученым-просветителем, юристом и историком М. И. Кулишером (1847–1919), издававшим в Киеве либеральную газету «Заря» – одно из лучших изданий того времени. Кулишер разоблачал беспочвенную жестокость гонений на евреев, и Надсон, сделавшись энергичным сотрудником «Зари» (он станет еженедельно писать туда газетные фельетоны), в глазах российских антисемитов, помимо «подозрительного» происхождения, будет олицетворять собой еще и «иудейские органы печати».
Несомненно, в автобиографии Семен Яковлевич несколько слукавил, ибо о собственных иудейских корнях не только подозревал, но знал вполне твердо и определенно. Достоверно известно: евреем-выкрестом был его дед, а отец был крещен при рождении (интересно, что подруга Надсона М. В. Ватсон и о брате его отца говорит как о «принявшем православие», а сие значит, что был дядя поэта, по терминологии той эпохи, «рожденным в еврействе»). И хотя отца наш герой действительно мог не помнить (отставной надворный советник Я. С. Надсон умер в клинике для душевнобольных, когда мальчику едва минуло два года), он общался с родственниками по отцовской линии сначала в Киеве, где они имели недвижимость, а затем и на Кавказе, где один из них (некто Юрский) служил под Тифлисом в армии. Кроме того, о еврействе Семену постоянно напоминали дядя и тетя по материнской линии (русские дворяне Мамантовы), на чьих хлебах, он, оставшийся в восемь лет круглым сиротой, рос и воспитывался.
«Когда во мне, ребенке, страдало оскорбленное чувство справедливости, – записал он в дневнике в 1880 году, – и я, один, беззащитный в чужой семье, горько и беспомощно плакал, мне говорили: «Опять начинается жидовская комедия», – с нечеловеческой жестокостью оскорбляя во мне память отца». Эти слова особенно остро уязвляли мальчика «с чуткой, болезненно чуткой душой», у него «сердце рвалось от муки», и он намеревался даже свести счеты с жизнью. «Я брошу вам в глаза то, что накипело у меня в больной душе, – взывал он к своим кормильцам, – и если в вас есть искра совести и справедливости… вы поймете, что дело пахнет уже не комедией, не жидовской комедией, а тяжелой, невыносимо тяжелой драмой!.. Не денег проклятых мне нужно – мне нужно чувство поддержки, доверия ко мне, уважения памяти моих покойных родных!»